Эфраим Севела - Остановите самолет — я слезу! Зуб мудрости
А я его любила не за то, что он одевал меня, как куколку. А за то, что он — славный. Не лезет с нравоучениями. Не требует благодарности. А просто любит. И еще за то, что у него, жулика, такая добрая, бесхитростная улыбка. Как улыбнется, так его китайская физиономия расползается до ушей, а глазки сначала превратятся в узкие щелочки, а потом совсем исчезнут.
Если все воры и жулики такие, то я бы хотела жить среди них, а не среди честных коммунистов. С постными лицами и всегда испуганными глазами. За исключением, конечно, дедушки Лапидуса. Его бы я прихватила с собой, и он бы стал в царстве жуликов святым, на которого бы они молились и замаливали свои грехи.
В мою душу порой закрадывалось недоумение. Как же это так получается, что честнейшего коммуниста прадедушку Лапидуса советская власть упрятала в Сибирь на двадцать лет, а жуликоватый дедушка Сема — расхититель социалистической собственности, разгуливает на свободе? Моему детскому неокрепшему уму, как выражается бабушка Люба, что-то не совсем понятно.
Вот такова наша семейка. Ее старшее поколение. До мамы с папой я доберусь потом. По моим родственникам, на самом деле, можно изучать историю СССР, как на живых экспонатах.
Но не для школьных экзаменов. Если на экзаменах по истории рассказать про нашу семейку, то я бы немедленно схлопотала самый низкий балл. И, возможно, даже вылетела бы из школы. А нашей семейкой заинтересовались бы органы — щит и меч революции, как говорит дедушка Степан, майор КГБ в отставке. А если уж органы кем-то заинтересуются, то хорошего не жди.
Вот так-то. Так что уж лучше отвечать на экзаменах по истории СССР, как написано в учебнике. А про нашу семейку писать в собственном дневнике. Для личного пользования. И при одном обязательном условии. Когда покинула СССР — и отсюда, из свободного мира, можно советским органам показать язык. Руки, мол, коротки! Мы, слава Богу, по другую сторону железного занавеса.
Когда я была совсем маленькой, еще до школы, то рисовала портреты почти всех людей, кто хоть чем-то привлекал мое внимание. Несколько карандашных штрихов и — портрет готов. Не совсем портрет, а шарж. А иногда и злая карикатура.
Я искала в портрете что-нибудь главное для этого лица. Остальное меня не интересовало.
— Злая вырастет особа, — говорила, поджав губы, бабушка Соня, рассматривая свой портрет моей работы. — Видит в людях только плохое.
А дедушка Степан, человек военный и потому прямой, долго щурился на свой портрет:
— Похож, понимаешь. Ничего не скажешь. Но схватила не главное во мне, а, понимаешь, второстепенное… Я тут смахиваю на алкоголика… А ведь я, понимаешь, борюсь с этим злом. А вот то, что я коммунист, например, не отмечено в портрете… И тридцать лет беспорочной службы, понимаешь, тоже…
Тридцать лет дедушка Степан отслужил в КГБ и настолько беспорочно, что в нашей семье за ним прочно закрепилась кличка «Душегуб».
Иначе рисовать я не умею. Не потому, что я не люблю людей. Просто у меня такой стиль.
Свой автопортрет, который долго висел над родительской кроватью, пока не пожелтел и не свернулся в трубочку, я сделала в той же манере. Два больших глаза покоятся на двух тоненьких длинных ножках. И больше ничего. Один глаз косит. Как у меня.
Все бабушки и все дедушки, и все наши гости (среди них были профессиональные художники) пришли в телячий восторг.
Общее мнение моих критиков было таково:
— Она схватила самую суть. Ребенок худ до безобразия. Одни глаза и ножки. Мы — преступники. Ее надо усиленно кормить. И побольше витаминов.
— А почему рот не нарисовала? — огорчилась бабушка Люба. — У тебя рот хоть великоват, но сочный. Я бы не стыдилась.
Это точно. Потому что я, по мнению всей родни, унаследовала рот от нее. У нее очень большой рот. А насчет сочности, оставим на ее совести.
Дедушка Степан пытался придать моим занятиям политическую окраску:
— Ты понимаешь, Ольга, этот самый, как их называют? Декадент. Копаешься в черном нутре, а не видишь светлых перспектив. При Сталине, понимаешь, за такие художества по головке не гладили… А ставили к стенке.
Что такое «ставили к стенке», я уже знала в том возрасте. Это означало — расстреливали.
Остальная родня очень не любила, когда «Душегуб» заводил речь на политические темы. Запретить ему нельзя. Во-первых, родственник. А во-вторых, он мог это расценить как неблагонадежность и сообщить куда следует. Ведь он хоть и в отставке, но навык-то остался, и руки скучают по прежней работе. Лучше с ним не связываться.
Все умолкали, когда он затрагивал политику, не отвечали на его вопросы. И тогда весь удар принимала на себя я. Он сажал меня к себе на колени, дышал мне в лицо табаком и спиртом и говорил, поглаживая мою голову дрожащей от старости рукой:
— Только ты меня понимаешь. Ты — наш, советский человек. А они… гнилая интеллигенция. Сталин знаешь, что делал с такими? Ставил к стенке. Без всяких разговоров.
Потом начинал изливать мне душу. О том, что страна потеряла веру. А без веры в вождя народ совсем распустился. При Сталине был порядок. А теперь каждый норовит укусить советскую власть.
Мои родственники немели. И только выразительно переглядывались. Наконец бабушка Соня, жена «Душегуба», вмешивалась и отнимала меня у него:
— Хватит, Степан. Высказался — отдохни. Ты замучил ребенка. Посмотри, на кого она похожа?
— Разве больше не о чем поговорить? — осторожно, чтоб не рассердить дедушку Степана, добавлял дедушка Лева. — Давайте поговорим о чем-нибудь веселом. Например, что слышно насчет холеры в Одессе?
Потом я допрыгалась со своими портретами. И если бы не дедушка Степан, я бы полетела из английской школы со скоростью ракеты.
В школе я рисовала карикатуры на отстающих учеников по заданию пионервожатой. Эти карикатуры вывешивали в стенной газете в самом большом спортивном зале. И там всегда толпились зрители и гоготали. Мои рисунки имели успех.
Тогда наша учительница Мария Филипповна велела мне нарисовать портрет вождя советского народа Брежнева. Срисовать с фотографии. И добавила, что это большая честь для меня, и она надеется, что я оправдаю доверие коллектива школы.
Я осталась после уроков и за полчаса проделала всю работу. Уходя домой, занесла портрет школьному сторожу, чтоб он утром передал его учительнице.
Утром меня ожидала не только Мария Филипповна, а человек десять учителей и директор школы. У всех — каменные лица. Смотрят на меня, как кошки на мышь. Сейчас слопают.
Я вошла с раздутым портфелем на спине, который весил больше, чем я, и они сразу взяли меня в кольцо.
— Вражеский элемент! — не выдержав, завизжала Мария Филипповна. — Прокралась в наши тесные ряды!
Меня тут же выставили из школы. С наказом — без родителей не являться. А вся причина была в портрете Брежнева. Я по привычке схватила несколько главных деталей. Его большую верхнюю губу и густые, как кисточки для бритья, брови, и получилась карикатура.
В доме у назначался переполох. Запахло порохом. Дедушка Сема сказал, что нашей семье теперь сухой из воды не выйти, а прадед Лапидус, лично знавший Ленина, сказал, что в этом случае его прошлые заслуги не спасут. У бабушек увлажнились глаза и затряслись руки. Мой отец с перекошенным лицом забегал по квартире, запустив пальцы в свою шевелюру, и, казалось, он вот-вот сорвет с головы свой скальп, как парик.
Спас положение русский человек, дедушка Степан — щит и меч революции.
— А ну, тихо! — гаркнул он на свою еврейскую родню. — Устроили кагал, понимаешь, поручать такое важное политическое дело, как портрет вождя, ребенку! Головотяпы! Ротозеи! А сейчас с больной головы на здоровую? На ребенка свалить свою политическую слепоту! Ну, погодите у меня! Я вас выведу на чистую воду! Я наведу там порядок!
Мой защитник, дедушка Степан, отставной майор КГБ, явился в школу в своем офицерском обмундировании, в котором он потом лежал в гробу, и навел порядок.
Марию Филипповну хотели уволить, но потом оставили со строгим предупреждением. Пионервожатую перевели в другую школу. В простую. Не в английскую.
А мне за четверть вывели по поведению «отлично», хотя, если честно признаться, я еле тянула на «тройку».
По случаю благополучного завершения этой неприятной истории мой папа устроил дома вечеринку. Для всей родни. Чужих не приглашали. Дедушке Степану, как герою дня, было позволено в этот вечер выпить больше установленной бабушкой нормы, и он, захмелев, плясал вприсядку русскую пляску и требовал, чтоб все евреи, независимо от возраста, плясали вместе с ним. Как представитель евреев я одна плясала с ним. Остальные ограничились хлопаньем в ладоши.
Наскакавшись и устав, дедушка Степан бухнулся на диван, меня посадил к себе на колени и сказал, тяжело дыша:
— А все эти художества, Олечка, брось! Ну их к лешему! Они, понимаешь, до добра не доведут.