Ману Джозеф - Серьезные мужчины
– Да.
Она оставила на столе голубой конверт. Он был запечатан и надушен.
– Это мои фотографии, – сказала она. – Привезла для вас. Храните их. Не всем мужчинам позволительно видеть меня такой.
Он очень бережно взял конверт, словно это кусок хлеба, утонувший в чае. Открыл второй ящик стола и положил вместе со свежим чтением по меж звездным пылевым скоплениям.
– Завтра в десять, – повторила она и направилась к двери.
Он смотрел ей в спину, на упругость ее плеч, на оттиск бретельки лифчика, натянутой от напряжения, на сочные ягодицы, приподнятые высоким каблуком.
– Вы на меня смотрели? – спросила она в дверях, и лицо ее озарила застенчивая улыбка.
Ближе к полуночи Ачарья наконец выбрался из своего великого кожаного кресла. Он чувствовал себя так, будто весь день проплакал. Горло пересохло, глаза резало. Но в легких был покой. Он отправился по долгому коридору третьего этажа в идеальной тишине. Его подгоняли чары этой тиши и таинственность пустынного коридора перед ним, передний план надвигался, задний отступал. Это жутковатое зрелище ему нравилось. Но тут у него резко заболело левое колено, и он сбавил шаг. Обернулся посмотреть, не мелькнет ли призрак Опарны – подглядеть за его немощью.
Он задумался, что делает человека старым. Тело, которое он сейчас нес, боли в суставах и слабость плоти – не так он себя ощущал внутри. Старик во всем – тот же юноша, но в маске тела, что выглядит уродливо и недостойно, если берется за дела юных. Изящество возраста, подобно здравомыслию, – то, чего ждут люди. Но в тот миг, идя по коридору, он не чувствовал древности, возложенной на него другими. Он чувствовал себя обычным мужчиной, принявшим благоволение женщины. Обычным молодым мужчиной. Важно быть молодым. Только молодые могут любить, потому что идиотизм юности – единственная спектральная характеристика любви. Он отчетливо это понял. Как и любой луч света с длиной волны 700 нанометров всегда красный, всяк, кто влюблен, – молод.
Он встал на пороге и под шелест моря и аромат сырой земли посмотрел на дождь. Прибежал охранник с зонтиком. То был малюсенький человечек, примерно на фут ниже Ачарьи. Он поднял зонтик повыше, надеясь, что этому чудищу хватит милосердия самому взять зонтик. Но Ачарья зачарованно двинулся вперед, и охранник, измученный одним лишь усилием так высоко тянуться, промок насквозь.
Ачарья проник к себе в квартиру, переоделся и заснул в облаках травяных припарок Лаваньи. Он крепко проспал всю ночь. Ему снилась юная красавица. Звон ее серебряных ножных браслетов заполнял призрачные пространства его грезы. Ее непостижимо обнаженное лицо было повернуто к нему, лицо это забавлялось, словно она – мастер, а он – бездарный подмастерье. То было лицо Лаваньи из других времен.
Он проснулся с рассветом и сел на кровати, как великанский младенец, не желая смотреть на лежавшую рядом жену. Ясность прошлой ночи, когда он шел по безлюдному коридору и разрешил себе дух юности в теле, парализованном иллюзией возраста, покинула его. Он боялся, потому что знал: спуск в подвал в десять вечера – неизбежность. Он отправился в ванную поглядеть на свое нагое тело. Лицо у него было красивое – в некотором смысле и под некоторым углом, если смотреть внимательно. Сияющие глаза, здоровая кожа, сочные царственные губы. Волос на голове немного, зато лоб высокий. Он принял холодную ванну и втихаря помыл промежность шампунем. Затем легким шагом вернулся в спальню и осторожно открыл комод. Хотел уехать прежде, чем Лаванья проснется. Сегодня утром он не хотел ее видеть.
У себя в кабинете Ачарья оказался в семь. Сел в кресло и услышал потусторонние звуки мира, который внезапно сделался чуждым. Одиночество утра так не похоже на одиночество ночи. Пели незнакомые птицы, далекие предметы падали с грохотом и эхом, долетали тихие дрожи хохота. Даже запах показался незнакомым. Воняло мокрыми тряпками и деревом. Он собрался открыть окно, однако услышал, как вопят и поют в приемной мальчишки-уборщики. Четверо поломоев ввалились к нему в кабинет с каким-то своим весельем. Они увидели его, и их счастливые лица вытянулись. Они вылетели в ужасе, но один вернулся с прозрачным ведром и принялся мыть пол, исподтишка поглядывая на великана. Ачарья вытаращился на мальчика. Их взгляды встретились и задержались друг на друге на несколько секунд. Ачарья не знал, что в Институте водятся поломои.
Утро постепенно набирало силу, и мир сделался знакомым. Пришел Айян Мани, опрятный и чистенький, принес с собой запах освежителя воздуха, густые черные волосы промаслены и причесаны в монолитную массу.
– Кофе, – сказал Ачарья.
Все утро он просидел у себя, избегая звонков и отказываясь от посетителей. Он желал, чтобы мир оставил его в покое, всего на день, но его осадили. Армия людишек у его ворот. Сначала они просачивались к нему зловещими телефонными звонками, затем подсылали своего темного глашатая с чистыми глазами – он, кажется, что-то знал и нес в уголках рта тревожащую улыбку. Айян все заходил и заходил со словами: «Они пришли, сэр» – или: «Они ждут, сэр». К полудню Ачарья сдался.
Шаровую миссию лихорадило, и на черном диване снаружи сидели люди, которых было не избежать. Ачарья неохотно приглашал их к себе и проводил встречи, скисавшие после долгих пауз, когда он таращился на посетителей без всякого выражения, не понимая, что ему задали вопрос, попросили пояснения, захотели мнения. К вечеру осада спала, и он попытался обрести покой в «Супермене Тополова». Но сосредоточиться не смог. Открыл ящик стола и поглядел на голубой конверт, оставленный вчера Опарной. Ачарья не распечатывал его. «Это мои фотографии, – сказала она. – Не всем мужчинам позволительно видеть меня такой». Открыть конверт означало ввязаться в эту авантюру, а мысль о Лаванье все еще мучила Ачарью.
* * *За три часа до назначенной встречи с любовью в подвале ум Арвинда Ачарьи неизбежно принялся размышлять, течет ли время непрерывно, как прямая, или же движется скачками, как пунктир. Под угрозой соблазнения его ошеломительной женщиной с настоящими черными волосами ему нужно было отвлечься – требовалась задача, которую он за три часа наверняка не решит. Но он так и не смог избавить ум от мыслей о прикосновении к запретному телу Опарны, которое будет лежать и ждать его у микроскопов и диафаноскопов (и, возможно, ароматических свечей, не принадлежавших отделу астробиологии). Но он ощущал и болезненную печаль. За свою жену с сорокалетним стажем, которая в эту минуту, вероятно, с привычной меланхоличностью складывает одежду. Такой печали он не переживал никогда прежде. Ему было странно, что печаль эта не в сердце, а где-то в животе. Темна эта печаль, гулка. Словно Лаванья умерла и оставила его вдовцом в мире удовольствий. И дело не в уколе совести. То была пустота развлечения в одиночку, не разделенного с ней удовольствия. Без нее даже радость измены была неполной. И это бред. Он не мог больше это выносить. Этот мрак в животе, повисший над нежданным радостным вздутием.
Он встал с кресла и крутнул брюки на талии. Воздух в комнате сделался слишком недвижим. Но он забыл, зачем встал. Ачарья врос в пол у своего кресла и задумался об акустике подвала, о том, зачем мужчины женятся, и о восхитительном значении супружеской верности на карликовой планете, что вращается вокруг посредственной звезды из основной последовательности где-то в периферическом рукаве некой спиральной галактики. Наконец он открыл окно и вдохнул первый натиск морского бриза. Снаружи было темно, однако море слышалось. Оно бушевало. И было в ветре что-то, предвещавшее приход матери всех дождей. Он услышал, как позади него открылась дверь.
– Я хотел повидаться, – произнес голос Джаны Намбодри почти кротко. Во дни после краха его бунта и от унизительного отпущения грехов он присмирел.
Ачарья собрался обернуться и встретить вторжение, однако вовремя осознал, что юношеское вздутие, вызванное мыслями об Опарне, еще предстоит побороть.
– Джана, – сказал он, не отходя от окна, – давай завтра.
Намбодри уже оказался в комнате и тут услышал такое. Он замер несколько оторопело, однако удалился, не пытаясь понять.
Дверь закрылась, Ачарья поспешил к своему креслу и мимолетно почувствовал себя радиотелескопом в полной готовности. Он спрятался за успокаивающую ширь стола и подождал сколько-то времени, чем бы это время ни было. Попытался придавить эрекцию могучими бедрами, пережать приток крови и ослабить напряжение. Он подозревал, что вот так пресекать столь уместную безмедикаментозную бодрость у мужчины зрелых лет – дело беспрецедентное: достижение такой бодрости, даже у юных, – цель многомиллиардной индустрии. Он мимоходом вспомнил Николая Коперника в тот исторический миг, когда ученый удавил свою собственную гелиоцентрическую теорию и признал перед Ватиканом, что Земля – центр вселенной.