Джон Барт - Конец пути
Я хочу сказать, что, если смотреть объективно, не было никакого осознанного действия, ни слова, ни жеста, который бы ясно означил желание — ни с ее, ни с моей стороны. Я, конечно, не могу не признать, что Ренни в тот день выглядела более чем привлекательной. В ней разом были и усталость и сила: движения тяжелые и свободные, как у рабочего, который только что отстоял две смены кряду; вечером она по большей части сидела, почти не двигаясь, и часто, моргнув, оставляла глаза закрытыми на полные полминуты, а потом открывала их, широко, и переводила дыхание. Мне это нравилось, очень нравилось, но на этакий слегка отстраненный манер, и желание сексуального свойства, если оно вообще возникало, носило тот же более или менее абстрактный характер. Мы мало говорили о Джо, а о том, что мы видели в окошко гостиной, и вовсе не было сказано ни слова.
Потом, в половине десятого или около того, Ренни сказала: «Я, наверное, приму душ и пойду спать, Джейк», а я сказал: «Конечно». Чтобы добраться до ванной, ей нужно было пройти через примыкавший к гостиной небольшой предбанник; и мне, чтобы взять куртку, нужно было подойти к вешалке в этом же предбаннике, — что же удивительного в том, что мы одновременно встали и вышли в этот самый предбанник. А там, когда она, уже на пороге ванной, обернулась ко мне, кто с уверенностью скажет, что «Доброй ночи!» не вертелось у нее на кончике языка — и у меня тоже? Случилось так, что мы обнялись прежде, чем успели двинуться каждый своим путем — но, думаю, даже замедленная съемка не смогла бы выявить, кто сделал первое движение, — а после (я не сказал бы, что это было неизбежно) мы, идучи каждый своим путем, оказались в одной постели. Но если бы мы взялись вдруг анализировать наши первые шаги — за себя могу ручаться: и в мыслях не было, — мы к тому времени наверняка пришли бы к одному и тому же выводу, а именно, что первый шаг уже сделан — неважно кем. Я говорю об этом просто потому, что случай-то в общем типический — такое часто бывает с людьми, рассуждающими о своем поведении в ситуациях, о которых им впоследствии приходится сожалеть: можно смотреть на небо с утра и до самой полуночи или двигаться вдоль спектра от инфракрасного до ультрафиолетового, и никогда у вас не получится ткнуть пальцем в конкретную точку, где происходит качественное изменение; никто не может сказать: «Именно здесь сумерки стали ночью, или синий — фиолетовым, или невинность — виной». Вот так же точно можно докопаться до самых глубин и не найти того слова или жеста, на которые с полным на то основанием можно было бы возложить ответственность за происшедшее, проникнуть так глубоко, что ты вдруг понимаешь: а изменение-то уже произошло и успело стать историей, и дальше тебя несет по инерции, согласно чувству неизбежности происходящего, согласно чувству запоздалости, в которое ты, по большому счету, даже и не веришь и которое в силу тех или иных причин считаешь вообще не относящимся к делу.
Я бы мог проиллюстрировать сей феномен на примере данного конкретного случая буквально шаг за шагом — ну, скажем, до той самой точки, когда рога на супружеском челе Джо Моргана стали свершившимся фактом; но деликатность, к коей я зачастую наклонен, не позволяет. Мы провели бессловесную, бурную ночь, полную трудных поз, и сплетений, и содроганий, и как таковая она была хороша на вкус, но вот описывать ее было бы скучно; принимая во внимание соседей, я уехал затемно.
Этим я и ограничусь — сознательно ограничусь — в описании нашего адюльтера: он не слишком много для меня значил. Я не имел ни понятия, что там творится в душе у Ренни, ни, до поры до времени, желания туда заглянуть, пробившись сквозь ее обычную неразговорчивость, но моя собственная душа, я в этом уверен, была пуста. И дело не в беспогодности; во мне существовало сначала общее, а после специфическое желание в сочетании со вполне определенным, хотя и не выходящим за некие рамки чисто мужским любопытством: другими словами, мне хотелось совокупиться, потом мне хотелось совокупиться с Ренни и вдобавок хотелось знать не только «какова она в постели», но и какой будет та наша близость (я не имею в виду близость сексуальную), которая, как я предполагал, возникнет в результате полового акта. Хотя я чаще всего не только необщителен, но, пожалуй, даже и замкнут, я вполне в состоянии проявлять повышенный и постоянный интерес к тому или иному человеку, иногда даже к двум сразу.
Вот и все. Иных каких-либо чувств или мыслей, за исключением вышеизложенных, внятных едва наполовину, не было. Ренни оказалась партнером, склонным в постели к атлетизму, на мой тогдашний вкус, пожалуй, даже несколько чрезмерному, и более чем удовлетворила мои желания как общего, так и специфического свойства, а любопытство удовлетворилось само, тем фактом, что со временем его удовлетворят непременно. Я не могу провести мое участие в процессе по разряду односторонней выгоды, как немотивированное — я знаю, зачем в каждый конкретный момент совершал то или иное действие, — но я бы назвал его разом специфически (если не в общем смысле) непредумышленным и совершенно нерефлексивным. Тот парень, который все это совершил, желал и действовал, а не мыслил.
На следующий день меня одолела охота почитать пьесы, коих несколько томов я по совету Доктора позаимствовал из библиотеки колледжа, и больше я сей эпизод не почтил ни единою мыслью. Это был эпизод не важный, незначащий и — для меня лично — лишенный каких бы то ни было следствий. Я не слишком люблю читать, но если на меня находит стих, читаю запоем; четыре дня я едва выходил из дому, чтобы поесть, и прочел семь больших сборников — общим счетом от семидесяти до восьмидесяти пьес. Следующий день после того, как я перевернул последнюю страницу, был первый день занятий, день этой главы, и тогдашнее могучее эротическое возбуждение было вызвано, по-моему, вовсе не пятидневной давности постельным подвигом, а скорее освобождением от тягостной диеты из чужих страстей.
Вечером, после ужина, я почувствовал себя черепахой или даже скорее лишайником и, если бы меня оставили в покое, просидел бы, покачиваясь в кресле, запеленутый в уютное оцепенение, до самого сна. Эта инертность, которую должно отличать как от беспогодности, так и от ступора вроде тогдашнего, на вокзале, носит характер слегка эйфорический — мозг мой не опустошен и не застыл в мертвом штиле, но рассредоточен, и населяющий его безалаберный народец беглых мыслей копошится на фоне всеобъемлющей, космической уверенности, почти реальной и на ощупь, и на слух, которую я могу сравнить разве что с текстом «Я чую ветерок, иных планет дыханье» из Второго струнного квартета Шёнберга или, ежели убавить эзотерики, ничего не теряя при этом в точности образа, с атмосферными шумами в радиоприемнике, когда регулятор громкости стоит на полную. Из такого состояния я в принципе могу выйти по собственной воле, но не слишком часто хочу. И случилось так, что разрушил его, как и в случае с июльской манией, телефонный звонок от Ренни.
— Джейк, мне кажется, будет лучше, если ты ко мне приедешь, — сказала она. — Нам нужно повидаться.
— Хорошо. — Никакого особого желания ехать у меня не было, если не брать в расчет чувства смутного, описанного выше любопытства. — Когда?
— Прямо сейчас. Джо у скаутов.
— Хорошо.
Я с готовностью узрел на горизонте возможность отполировать то украшение, которое мы утвердили на ясном челе Джо, и по дороге к Морганам с некоторым даже рвением пытался получить удовольствие от иронического фона ситуации: ведь Джо, как-никак, был у скаутов. Но ничего не вышло. И в самом деле: я был раздражен, мне совсем ничего не хотелось; я чувствовал себя обычным, нормальным человеком и рабом условностей; я хотел чувствовать себя, нормальным человеком; а вот думать о себе не хотел. И может быть, именно по этой причине, в первый раз с тех пор, как встретил Морганов, я ощутил вдруг упоительное чувство вины.
И, вслед за первым этим чувством, вина прихлынула тяжкою мощной волной, у меня закружилась голова, рот сам собой приоткрылся, на лбу и ладонях выступил пот и даже начало слегка подташнивать. Батюшки, да что же я такое делаю? И боже ж ты мой, что я наделал? Кошмар. Неужто Джейкоб Хорнер умудрился обмануть единственного человека, которого он мог считать своим другом, а потом еще и усугубил вину, сокрывши сам факт преступления? Я мучился, как никогда еще не мучился в жизни. И более того, страдания мои были порядка наполовину безличного: я не был уверен, что вижу, слышу, ощущаю Джейкоба Хорнера, страдающего от душевных мук. А если бы ощутил, то увидел бы наверняка лицо, похожее на лицо Лаокоона.
Мгновенное принятие на себя огромного груза вины раздавило меня. Мне захотелось повернуть назад или, еще того лучше, ехать и ехать вперед, убраться прочь из Мэриленда и не возвращаться. Чувство было новое, но у меня не хватило сил, или смелости, или, может быть, элементарной широты кругозора, чтобы испытать по этому поводу хотя бы обыкновенное любопытство, с которым я чаще всего воспринимаю подобные — редкие — эмоционально насыщенные моменты. Но и на то, чтобы сбежать, у меня тоже не хватило духа. Я припарковался напротив дома Ренни, подождал немного, а потом пошел к двери. Я и понятия не имел, что буду делать дальше: вот только на повторное злодеяние я был ну никак не способен.