Джон Барт - Конец пути
И, вслед за первым этим чувством, вина прихлынула тяжкою мощной волной, у меня закружилась голова, рот сам собой приоткрылся, на лбу и ладонях выступил пот и даже начало слегка подташнивать. Батюшки, да что же я такое делаю? И боже ж ты мой, что я наделал? Кошмар. Неужто Джейкоб Хорнер умудрился обмануть единственного человека, которого он мог считать своим другом, а потом еще и усугубил вину, сокрывши сам факт преступления? Я мучился, как никогда еще не мучился в жизни. И более того, страдания мои были порядка наполовину безличного: я не был уверен, что вижу, слышу, ощущаю Джейкоба Хорнера, страдающего от душевных мук. А если бы ощутил, то увидел бы наверняка лицо, похожее на лицо Лаокоона.
Мгновенное принятие на себя огромного груза вины раздавило меня. Мне захотелось повернуть назад или, еще того лучше, ехать и ехать вперед, убраться прочь из Мэриленда и не возвращаться. Чувство было новое, но у меня не хватило сил, или смелости, или, может быть, элементарной широты кругозора, чтобы испытать по этому поводу хотя бы обыкновенное любопытство, с которым я чаще всего воспринимаю подобные — редкие — эмоционально насыщенные моменты. Но и на то, чтобы сбежать, у меня тоже не хватило духа. Я припарковался напротив дома Ренни, подождал немного, а потом пошел к двери. Я и понятия не имел, что буду делать дальше: вот только на повторное злодеяние я был ну никак не способен.
Ренни отворила дверь, белая как полотно. Увидев меня, она попыталась что-то сказать, но поперхнулась и тут же залилась слезами.
— Что случилось, Ренни? — Я взял ее за плечи и обнял бы, просто для того, чтобы дать нам обоим возможность хоть как-то успокоиться, но она в ужасе отпрянула и упала на стул. Она была просто сама не своя, и я от этого еще острее почувствовал тошноту: меня прошиб холодный пот, колени ослабли, и я подумал, что меня вот-вот вырвет.
— Нет, это просто чертовщина какая-то, Ренни! — голос у меня сорвался. Она посмотрела на меня, но сказать ничего, наверное, просто не смогла, и у меня на глаза навернулись слезы. Пришлось сесть. — Господи, почему такая слабость! — сказал я. Я совершил по отношению к Джо колоссальную несправедливость, и это оказалось очень больно. Я представил его себе на встрече бойскаутов, и никогда еще он не стоял предо мной таким красивым и сильным. — О чем, черт побери, я только думал? А сам я в это время где был?
Ренни закрыла глаза и мотала головой из стороны в сторону. Немного погодя она чуть-чуть успокоилась и вытерла глаза тыльной стороной запястья.
— Что нам дальше делать, Джейк?
— Он уже знает?
Она покачала головой и прижала ко лбу согнутую в запястье руку.
— Он в Вашингтоне работал как проклятый, чтобы набрать материала на много времени вперед, а когда приехал домой, — она захлебнулась, — он был со мной такой ласковый, как никогда раньше. Мне хотелось умереть. А когда я подумала… что носила его ребенка, когда это все случилось…
Я изнывал от стыда.
— Знаешь, что я сделала? Я пошла сегодня утром к доктору и попросила эрготрат, чтобы у меня был выкидыш. Он так на меня кричал. Он меня знал совсем еще маленькой, и он очень разозлился, и сказал, что мне должно быть стыдно.
— Ох, боже ты мой.
— А потом оказалось, что эрготрат мне вовсе и не нужен. У меня после обеда началась менструация. Никакой беременности не было; просто задержка.
Она опять стала плакать; судя по всему, тот факт, что она не была беременна, каким-то образом усугубил ситуацию.
— А Джо? Ты скажешь Джо? — спросил я.
— Не знаю, — ответила она как-то тускло. — Я даже и представить себе не могу, как это я ему вдруг скажу. Боже, мы ведь никогда, никогда ничего друг от друга не скрывали! Эти пять дней… это какая-то пытка, Джейк. Приходилось все время делать вид, что мне весело и хорошо. И, клянусь тебе, единственная причина, по которой я не покончила с собой, — ведь так бы я еще сильнее его обманула.
— А как, по-твоему, он это воспримет?
— Не знаю! И это самое страшное. Он может сделать все что угодно, может просто посмеяться, а может взять и застрелить нас обоих. Ужаснее всего то, что я и в самом деле понятия не имею, что он сделает — ведь никому из нас такое и во сне бы привидеться не могло! Ты думаешь, надо ему сказать?
— Я тоже не знаю, — ответил я; чувство вины настолько меня придавило, что я вдруг испугался.
— Ты его боишься, правда? — спросила Ренни.
Хорошо, что она об этом спросила: хотя упрек в ее голосе был едва обозначен — истинный-то смысл вопроса заключался в том, что она сама тоже боится, — но это был фундаментальный, может быть самый фундаментальный, упрек, который один человек может бросить другому. И я тут же взял себя в руки.
— Я боюсь насилия, — сказал я. — Я всегда опасался насилия в любом его виде, даже чувств, если они чересчур агрессивны. Но ты должна понять: если речь идет о чем-то по-настоящему важном, я и на йоту не отступлю, чтобы избежать насилия. Страх и трусость — вещи разные. Если я не хочу, чтобы ты ставила в известность Джо, так это потому, что насилие возможно и я его боюсь, но я и пальцем не пошевелю, чтобы убедить тебя этого не делать. Человек не в состоянии избавиться от страха, но быть или не быть ему трусом, он решает сам.
Я говорил искренне; по крайней мере в ту минуту мне так казалось. В обычных обстоятельствах я не трус, если меня не захватят врасплох. Но вот слабость, дурацкая слабость: слабостью было забраться к Ренни в постель, это первое; не сказать Джо об этом сразу же — еще одна слабость; и слабость же — бояться теперь, что он узнает. Одно дело боязнь насилия; но страх, что он во мне будет разочарован, страх неприятия или даже презрения с его стороны был не менее сильным — и я чувствовал, что бояться такого рода вещей, на которые в иные времена я плевал бы с высокого дерева, тоже слабость. И я все мог понять и простить себе, кроме изначальной слабости, кроме бездумного предательства по отношению к Джо, потому что одна слабость рождает многие слабости, так же как сила рождает силу; но изначальной слабости прощения нет. И мне было плохо.
Еще немного погодя Ренни сказала:
— Джо вернется через несколько минут.
Я встал, чтобы уйти.
— Ренни… господи, так все по-дурацки вышло. Делай, как знаешь. Она на меня даже и не взглянула.
— А я не знаю, что делать. Я иногда просыпаюсь утром с радостным таким чувством: он — а мы всегда спим обнявшись… — Ее вдруг как будто и впрямь придавило, физически, на несколько секунд. — А потом я все вспоминаю, против воли, и тогда мне хочется умереть. Или вовсе не просыпаться. Я будто даже не верю, что это вообще случилось. Я, наверное, так и не успела поверить, что это было на самом деле. Этого не могло случиться, Джейк: я ведь не могла с ним так поступить.
— Вот и я чувствую то же самое, — сказал я. И чуть было не взялся ей объяснять, как ему будет больно, если он узнает, но вовремя остановился, из страха: вдруг она подумает, что я пытаюсь ее отговорить — как оно, по сути, и было, — и именно поэтому все ему и расскажет. А я меньше всего на свете хотел, чтобы она ему рассказала.
— Делай так, как считаешь нужным, — сказал я. — И постарайся быть сильной.
Я ушел и поехал обратно к себе на квартиру. Пробовать спать или читать смысла не было никакого: шанса ускользнуть в чужой мир или иным каким способом избавиться от своего собственного, который взял меня за глотку, попросту не существовало. Я мог думать только о Ренни, о том, что она сейчас под одной крышей с Джо, может, даже в одной постели; и о том, насколько ей достанет сил сопротивляться его объятиям, его привычке спать, прижавшись к ней, его этой новой, неожиданной нежности. И моя душа была полна разом и глубочайшего сочувствия к Ренни, которую именно я загнал в этот угол, и страха, что вот сейчас она ему все и расскажет. Он пришел, должно быть, минут через десять после моего ухода, не позже — я подумал, что еще чуть-чуть, и мы бы столкнулись в дверях, и меня прошиб пот.
Потом мне пришло в голову, что, с учетом моего глубочайшего сочувствия к Ренни, нежности и общей обеспокоенности ее самочувствием, я мог бы, наверное, пойти к Джо и сам ему во всем признаться. И каждая уходящая минута лишний раз уличала меня в самом настоящем мошенничестве. Итак, мне, судя по всему, придется признать, что я и вправду трус: я прелюбодей, обманщик, я предаю друзей и, ко всему вдобавок, трус. После этого откровения я снова обрел способность смотреть на себя со стороны; я смотрел и видел, что не желаю замечать телефона, у самой у кровати, в изголовье, — телефона, по которому можно прямо сейчас позвонить Джо Моргану; и что у дверей стоит «шевроле», на котором я за несколько минут могу до него доехать. Трусость, судя по всему, разрастается не хуже слабости. Усилие воли, необходимое для того, чтобы совершить элементарное движение — снять трубку, — нет, это оказалось выше моих сил. Заодно со способностью оценивать себя со стороны вернулось и любопытство. Я положил руку на трубку и некоторое время с интересом изучал красного как рак индивида с бегающими глазами, который так и не смог ее снять.