Ярослав Гашек - Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны. Часть вторая
— Пусть было, как было; ведь как-нибудь да было: никогда так не было, чтобы никак не было.
За это его посадили в темную одиночку и не давали ему два дня ни есть, ни пить, а потом опять повели на допрос. Но он остался на своем, что «пусть было, как было, ведь как-нибудь да было: никогда так не было, чтобы никак не было». Его отправили в военный суд, и возможно, что и на виселицу он шел с теми же словами.
— Нынче, говорят, здорово много вешают и расстреливают, — сказал один из конвойных. — Недавно читали нам на плацу приказ, что в Мотоле расстреляли одного запасного, Кудрну за то, что капитан рубанул шашкой его мальчонку, которого на руках держала его жена, когда расставалась в Бенешове с мужем, а он, Кудрна, рассердился за это на капитана. Всех политических арестовывают. Одного редактора из Моравии расстреляли. Ротный нам говорил, что и остальных это ждет.
— Всему есть границы, — сказал вольноопределяющийся двусмысленно.
— Ваша правда, — отозвался капрал. — Так им, редакторам, и надо. Народ только подстрекают. Это как в позапрошлом году, когда я еще был ефрейтором, под моей командой был один редактор. Он меня иначе не называл, как паршивой овцой, которая всю армию портит. А когда я его учил делать вольные упражнения до седьмого поту, он всегда говорил: «Прошу уважать во мне человека». Я ему тогда показал «человека»! Раз, когда весь двор казармы был в лужах, подвел его к луже и скомандовал «ложись!»; пришлось парню падать в лужу, только брызги летели, как в купальне. А после обеда на нем опять все должно было блестеть, мундир должен был быть вычищен, как новый. Ну, и чистил, кряхтел, а чистил; да еще всякие замечания себе позволял делать. На следующий день опять был он у меня в грязи, как свинья, вывален, а я стою над ним и говорю: «Ну-с, господин редактор, так кто же выше: паршивая овца или ваш пресловутый «человек»? Типичный был интеллигент.
Капрал с победоносным видом посмотрел на вольноопределяющегося и продолжал:
— Ему спороли нашивки вольноопределяющегося именно из-за его интеллигентности, за то, что он писал в газеты об издевательстве над солдатами. Но как его не шпынять, если такой ученый человек, а не может разобрать затвор у винтовки, хоть ему десять раз показывай. А когда ему скажешь «равнение налево», он воротит свою башку, словно нарочно, направо и глядит на тебя точно ворона. Приемов с винтовкой не знает, не знает, за что раньше браться: за ремень или за патронташ. Выпялит на тебя буркалы, как баран на новые ворота, когда ему покажешь, что рука должна соскользнуть по ремню вниз. Не знал даже, на каком плече носят винтовку; честь отдавал как обезьяна. А повороты при маршировке, господи боже! При команде «кругом марш!» ему было все равно, с какой ноги ни делать; шлеп, шлеп, шлеп — уже после команды пер еще шагов шесть вперед, топ, топ, топ… и только тогда поворачивался, как петух на вертеле, а шаг держал словно подагрик или приплясывал, точно старая дева на престольный праздник.
Капрал отплюнулся.
— Он себе нарочно выбрал сильно заржавевшую винтовку, чтобы научиться чистить, тер ее, как кобель сучку, но, если бы даже купил себе на два кило пакли больше, все равно ничего не мог бы вычистить. Чем больше чистил, тем винтовка хуже ржавела, а постом на смотру ходила винтовка у офицеров по рукам, и все удивлялись, как это можно довести винтовку до такого состояния. Наш капитан всегда ему говаривал, что солдата из него не выйдет, что лучше всего ему пойти повеситься, чтобы не жрал задаром солдатский хлеб. А он только из-под очков глазами хлопал. День, когда он не попадал в наряд или в карцер, был для него большим праздником. В такие дни он обыкновенно писал свои статейки о том, как тиранят солдат, в газеты, пока не сделали у него в сундуке обыска. Ну и книг у него там было! Все только о разоружении и о мире между народами. За это его отправили в гарнизонную тюрьму, и с тех пор мы от него избавились, пока он опять у нас не появился, но уже в канцелярии, где он сидел и выписывал пайки; его туда поместили, чтобы не входил в соприкосновение с командой. Таков был печальный конец этого интеллигента. А мог бы стать персоной, если бы по своей глупости не был разжалован. Мог бы стать подпоручиком.
Капрал вздохнул.
— Уж на что: складки на шинели не умел заправить. Только и знал, что выписывал себе из Праги всякие жидкости и мази для чистки пуговиц. И то они у него были ржавые. Но языком трепать умел, а когда стал служить в канцелярии, так только и делал, что пускался в философствования. Он и раньше был на это падок. Одно слово — «человек», как я вам уже говорил. Однажды, когда он пустился в рассуждения перед лужей, куда ему предстояло бухнуться по команде «ложись!» — я ему сказал: «Когда начинают распространяться насчет человека да насчет грязи, мне, говорю, вспоминается, что человек был сотворен из грязи, — и там ему и место».
Высказавшись, капрал остался очень собою доволен и стал ждать, что скажет на это вольноопределяющийся. Однако первым отозвался Швейк:
— За такие вот штуки, за придирки несколько лет тому назад в 35-м полку некий Коничек заколол капрала и себя. В «Курьере» это было. У капрала на теле было этак с тридцать колотых ран, из которых больше дюжины было смертельных. А солдат после этого уселся на мертвого капрала и, на нем сидя, заколол и себя. Другой случай произошел несколько лет тому назад в Далмации: там зарезали капрала, и до сих пор неизвестно, кто это сделал. Это осталось погруженным во мрак неизвестности, и выяснено было только то, что фамилия зарезанного капрала была Фиала, а сам он был из Драбовны под Турновом. Затем известен мне еще один случай с капралом Рейманеком из 75-го полка…
Не лишенное приятности повествование было прервано громким кряхтением, доносившимся с лавки, где спал обер-фельдкурат Лацина.
Патер просыпался во всей красе и благопристойности. Его пробуждение сопровождалось теми же явлениями, что пробуждение молодого великана Гаргантюа, описанное старым веселым Раблэ.
Обер-фельдкурат рыгал и зевал на целый околоток. Наконец он сел и удивленно спросил:
— Что за чорт, где это я?
Капрал подобострастно ответил пробуждающемуся начальству:
— Осмелюсь доложить, господин обер-фельдкурат, вы изволите находиться в арестантском вагоне.
На лице патера мелькнуло выражение удивления. С минуту он сидел молча и напряженно думал, но безрезультатно. Между событиями минувшей ночи и пробуждением его в вагоне с решотками на окнах простиралось море забвения. Наконец он спросил все еще стоявшего перед ним в подобострастной позе капрала:
— А по чьему приказанию меня, как какого-нибудь…
— Осмелюсь доложить, безо всякого приказания, господин обер-фельдкурат.
Патер встал и зашагал между лавками, бормоча, что он ничего не понимает. Потом он опять сел и спросил:
— А куда мы, собственно, едем?
— Осмелюсь доложить, в Брук.
— А зачем мы туда едем?
— Осмелюсь доложить, туда переведен весь наш 91-й полк.
Патер начал опять усиленно размышлять о том, что с ним произошло, как он попал в вагон и зачем он, собственно, едет в Брук именно с 91-м полком и под конвоем. Наконец он настолько очухался, что заметил присутствие вольноопределяющегося. Он обратился к нему:
— Вы человек интеллигентный; может быть, вы можете объяснить мне, не утаивая ничего, каким образом я попал к вам?
— С удовольствием, — по-приятельски сказал вольноопределяющийся. — Просто-напросто вы примазались к нам утром при посадке в поезд, так как были под мухой.
Капрал строго взглянул на вольноопределяющегося.
— Вы влезли к нам в вагон, — продолжал вольноопределяющийся, — это факт. Вы легли на лавку, а Швейк подложил вам под голову свою шинель. На предыдущей станции обходившая поезд инспекция занесла вас в список офицерских чинов, находящихся в поезде. Вы были, так сказать, официально обнаружены, и из-за этого наш капрал должен будет явиться к полковнику.
— Так, так, — вздохнул патер. — Значит мне на ближайшей станции нужно пересесть в штабной вагон. А что, разносили уже обед?
— Обед будет в Вене, господин обер-фельдкурат. — вставил капрал.
— Так значит это вы подложили мне под голову шинель? — обратился патер к Швейку. — Большое вам спасибо.
— Благодарности я не заслужил, — ответил Швейк. — Я поступил так, как должен был поступить каждый солдат, когда видит, что у начальства нет ничего под головой и что оно… того. Каждый солдат должен уважать свое начальство, даже если оно немного и не в себе. У меня с фельдкуратами большой опыт, так как я был в денщиках у фельдкурата Отто Каца. Народ они веселый и сердечный.
На обер-фельдкурата с похмелья нашел припадок демократизма. Он вынул папироску и протянул ее Швейку:
— Кури! Ты, говорят, из-за меня должен явиться к полковнику? — обратился он к капралу. — Ничего, брат, не бойся. Я тебя выручу. Ничего тебе не будет. А тебя, — сказал он Швейку, — я возьму с собой; будешь у меня жить, как у Христа за пазухой.