Ярослав Гашек - Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны. Часть вторая
— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — заикаясь пролепетал капрал. — Этот, эт….
— Какой еще там «этотэт»? — недовольно сказал Мраз. — Выражайтесь яснее.
— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил за капрала Швейк, — сей пан, спящий на животе, какой-то пьяный обер-фельдкурат. Он к нам пристал и влез в вагон, а мы не могли его выкинуть, потому что как никак начальство, и это было бы нарушением чинопочитания. Он, вероятно, перепутал штабной вагон с арестантским.
Мраз вздохнул и посмотрел в свои бумаги. В бумагах не было даже никакого намека на обер-фельдкурата, который должен бы был ехать с поездом в Брук. У него задергался глаз. На предыдущей остановке у него вдруг прибавилось лошадей, а теперь — пожалуйте! — в арестантском купе берется неизвестно откуда обер-фельдкурат.
Начальник поезда не придумал ничего лучшего, как приказать капралу, чтобы тот перевернул спящего на животе обер-фельдкурата лицом кверху, так как в прежнем положении было невозможно установить его личность.
Капрал после долгих усилий перевернул обер-фельдкурата на спину, причем последний проснулся и, видя перед собой офицера, сказал:
— Eh servus, Fredy, was gibt's Neues? Abendessen schon fertig[62].
После этого он опять закрыл глаза и повернулся к стене.
Мраз моментально узнал в нем вчерашнего обжору из офицерского собрания, известного объедалу на всех офицерских банкетах, и тихо вздохнул:
— За это явитесь к полковнику, — сказал он капралу и направился к выходу.
Швейк задержал его:
— Осмелюсь доложить, господин поручик, мне не полагается находиться здесь. Я должен был быть под арестом до половины одиннадцатого, потому что срок мой сегодня вышел. Я посажен под арест на три дня, и теперь должен уже находиться с остальными в телячьем вагоне. Ввиду того, что одиннадцать часов уже давно было, покорнейше прошу, господин лейтенант, высадить меня с поезда или перевести в теплушку или же направить к господину поручику Лукашу.
— Фамилия? — спросил Мраз, глядя в свои бумаги.
— Швейк Иосиф, господин лейтенант.
— Мгм… вы значит тот небезызвестный Швейк, — сказал Мраз. — Действительно, вы должны были выйти из-под ареста в половине одиннадцатого, но поручик Лукаш просил меня не выпускать вас до Брука для безопасности, чтобы вы хоть в дороге не выкидывали ваших штук.
После ухода инспекции капрал не мог удержаться от язвительного замечания:
— Ну, что, Швейк, помогло вам обращение к высшей инстанции? То-то!.. Дерьмом! Если бы я захотел, мог бы вами обоими печку растопить.
— Пан капрал, — сказал вольноопределяющийся. — Бросаться направо и налево дерьмом — аргументация более или менее убедительная, но интеллигентный человек даже в состояний раздражения или в споре не позволит себе употреблять подобные выражения. Что же касается смешных угроз, что вы могли бы нами обоими растопить печку, то почему же, чорт возьми, вы до сих пор этого не сделали, имея к тому полную возможность? Вероятно, в этом сказалась ваша духовная зрелость и необыкновенная деликатность.
— Довольно с меня! — вскочил капрал. — Я вас обоих под суд могу за это подвести.
— За что же, голубчик? — невинно спросил вольноопределяющийся.
— Это уж мое дело за что, — храбрился капрал.
— Ваше дело? — переспросил с улыбкой вольноопределяющийся. — Так же, как и наше. Это как в картах: «Деньги ваши будут наши». Скорее всего на вас повлияло приказание явиться к полковнику, а вы срываете свою злость на нас и галдите, явно злоупотребляя служебным положением.
— Хамы вы, вот что! — закричал капрал, набравшись храбрости и делая страшное лицо.
— Знаете, что я вам скажу, пан капрал, — сказал Швейк. — Я, можно сказать, старый солдат, служил и до войны, и не было случая, чтобы руготня к чему-нибудь привела. Несколько лет тому назад, помню, был у нас в роте взводный, по фамилии Шрейтер. Служил он сверхсрочно. Его бы уж давно отпустили домой в чине капрала, но нянька в детстве его, как видно, уронила, — как говорится. Придирался он к нам, приставал, как г… к рубашке; то это не так, то то не по предписанию — словом, мучил, как только мог, и всегда нас ругал: «Не солдаты вы, а растяпы». — В один прекрасный день меня это допекло, и я пошел о рапортом к командиру роты. «Тебе чего?» — спрашивает капитан. «Осмелюсь доложить, господин капитан, вот с жалобой на нашего фельдфебеля Шрейтера. Мы как-никак солдаты его величества, а не растяпы. Мы служим верой и правдой государю императору, а не груши околачивали». — «Смотри у меня, насекомое, — ответил мне капитан. — Вон! И чтобы больше мне на глаза не попадаться!» А я на это: «Покорнейше прошу направить меня к командиру батальона». Когда я командиру батальона при рапорте доказал, что мы никакие не «растяпы», а солдаты его величества императора, подполковник посадил меня под арест на два дня, а я попросил направить меня к командиру полка. Полковник после моих объяснений заорал на меня, что я болван и чтобы убирался ко всем чертям. А я на это: «Покорнейше прошу, господин полковник, направить меня к командиру бригады». Тут он испугался и моментально велел позвать в канцелярию нашего фельдфебеля Шрейтера, и тому пришлось перед всеми офицерами просить у меня прощение за слово «растяпа». Потом он меня нагнал во дворе и заявил, что с сегодняшнего дня он меня ругать не будет, но доведет меня до дисциплинарного батальона. С той поры я всегда был начеку, но все-таки не уберегся. Стоял я однажды на часах у цейхгауза. На стенке, как водится, каждый часовой что-нибудь оставлял на память: нарисует, скажем, женские части или стишок какой напишет. А я ничего не мог придумать и от скуки расписался под надписью: «Фельдфебель Шрейтер сволочь», которая там раньше была. Фельдфебель, сукин сын, моментально на меня донес, так как ходил за мной по пятам и выслеживал меня как полицейский пес. По несчастной случайности над этой надписью была другая: «На войну мы не пойдем, на нее мы все на…». А дело происходило в 1912 году, когда нас собирались посылать против Сербии из-за консула Прохазки. Меня моментально отправили в Терезин, в военный суд. Раз пятнадцать приблизительно господа из военного суда фотографировали стену цейхгауза со всеми надписями и моей подписью в том числе. Мне раз десять велели, чтобы исследовать мой почерк, написать: «На войну мы не пойдем, на нее мы все на…» — и не меньше пятнадцати раз мне пришлось им написать «Фельдфебель Шрейтер сволочь». Наконец приехал эксперт-графолог и велел мне написать: «29 июня 1897 года Краловый Двур[63] изведал ужасы стихийного разлива Эльбы». «Этого мало, — сказал судебный следователь. — Для нас наиболее важное заключается в том с…. Продиктуйте ему что-нибудь такое, где много «с» и «р». Эксперт продиктовал мне: серб, сруб, свербеж, херувим, рубин, шваль, — судебный эксперт, как видно, совсем зарапортовался и все время оглядывался назад на солдата с винтовкой. Наконец он сказал, что необходимо, чтобы я написал «Солнышко уже начинает припекать: наступают жаркие дни», и что это пойдет в Вену. Затем весь материал был отправлен в Вену, и наконец выяснилось, что надписи сделаны не моей рукой, но подпись, в которой я признался, действительно моя. Меня присудили на шесть недель за то, что я расписался, стоя на часах, и не мог, значит, охранять вверенный мне пост в тот момент, пока расписывался на стене.
— Хорошо еще, что это не осталось без наказания. — не без удовлетворения сказал капрал. — Вы преступный тип. Будь я на месте военного суда, я бы вкатил вам не шесть недель, а шесть лет.
— Не будьте таким грозным, — взял слово вольноопределяющийся. — Поразмыслите-ка лучше о том, что с вами будет. Только что при инспекции вам было сказано, что вы должны явиться к командиру полка. Не мешало бы вам приготовиться к этому серьезному моменту и взвесить всю бренность вашего капральского существования. Что, собственно, представляете вы собою по сравнению со вселенной, если принять во внимание, что самая близкая неподвижная звезда находится от этого воинского поезда на расстоянии вывести семьдесят пять тысяч раз больше, чем солнце, и ее паралакс образует угол, равный одной секунде? Если представить себе вас во вселенной в виде неподвижной звезды, вы безусловно были бы слишком ничтожным, чтобы вас можно было увидеть даже в самый сильный телескоп. Для такой ничтожности на свете не существует даже выражения. За полгода вы сделали бы на небосклоне дугу, а за год эллипс настолько малых размеров, что их нельзя было бы выразить числом ввиду их незначительности. Ваш паралакс был бы величиной неизмеримо малой.
— В таком случае, — заметил Швейк, — пан капрал мажет гордиться: его никто не может измерить. Что бы на явке у полковника ни случилось, пан капрал должен оставаться спокойным и сдерживать свою вспыльчивость, так как всякое волнение вредит здоровью, а в военное время здоровье должен каждый беречь. Невзгоды, связанные с войной, требуют, чтобы каждая отдельная личность не была дохлятиной. Если вас, пан капрал, посадят, — продолжал Швейк с милой улыбкой, — в случае, если над вами учинят подобного рода несправедливость, вы не должны терять бодрости духа и должны оставаться при своем мнении. Знавал я одного угольщика (звали его Франтишек Шквор), которого в начале войны посадили вместе со мной при полицейском управлении в Праге за государственную измену. Позднее его казнили из-за прагматической санкции. Когда его на допросе спросили, нет ли у него каких-нибудь возражений против протокола, он сказал: