Олег Павловский - Мрассу — Желтая река
— Есть — большой сбор! — и Виктор Оладышкин, сложив рупором ладони у рта, довольно-таки умело и похоже на фанфарный звук «протрубил»: «Та-тра-та-тата! Та-тра-та-тата».
Для меня «большой сбор» на флоте был внове. Насколько мне было известно, «большой сбор» игрался, когда шла речь об исключении из членов флота. Неужели будет поставлен вопрос об исключении Игната? Это, пожалуй, слишком.
А вообще-то, если честно признаться, все эти штучки-дрючки, вроде флота, навигаций, обмундирования, подъема флага, пистолета кота Базилио и торжественной речи адмирала, напоминали мне опереточное действие, и я не очень-то серьезно ко всему этому относился. Ну, захотелось детство вспомнить, в хорошую игру поиграть — вот и придумали флот и все прочее. Но к чему все эти команды, сборы, «тра-та-та?».
Однако, когда Оладышкин протрубил «большой сбор», я увидел нечто более серьезное, чем просто игра.
Прежде всего, несмотря на жару, все кинулись надевать форменную одежду, и Виктор Оладышкин, смущаясь, попросил у меня — «только на сбор, старичок» — тельняшку и мичманку. Построившись под флагом, ребята выглядели бравыми морячками, и только я в своей разнокалиберной, не первого срока носки, одежонке наверняка походил со стороны на случайного пассажира. Но мне это прощалось, так как официально в состав флота я зачислен не был и носил звание вольноопределяющегося. Игнат, правда, предложил как-то адмиралу присвоить мне «гальюн-юнгу», но Кузьма всерьез этого предложения не принял.
— Товарищ адмирал! — боцман Оладышкин взял под козырек. — Флот для большого сбора построен. Весь наличный состав флота на месте.
— Вольно! — скомандовал адмирал и пригласил всех к столу, предварительно выскобленному и вымытому матросом Ломовым.
— Итак, — после некоторого раздумья начал адмирал, — на повестке дня сегодняшнего «большого сбора» обсуждение весьма странного поступка мичмана Суровцева. Поступок, противоречащий всем нашим… нашим устремлениям. Флот ждет объяснений, мичман. Прошу…
Игнат встал, оперся руками о край стола.
— «Большой сбор» созван по моей просьбе. И вот почему… — Игнат набрал полную грудь воздуха. — Волнушечка в своей газетке, если я не ошибаюсь, писал как-то, что общение человека с природой оказывает огромное влияние на производительность труда, что у природы есть способность снимать с человека нервные перегрузки.
Ура! Меня цитируют! Я не смог удержаться от улыбки.
— В медицине это называется, кажется, психотерапией, — продолжал Игнат. — А у нас выходит психотерапия наоборот. В общем, раз и навсегда нужно решить: кто мы? Защитники природы или ее разрушители? — Игнат замолчал и обвел каждого из нас своим строгим вопрошающим взглядом. И хотя я лично никакой вины за собой не чувствовал, мне почему-то захотелось встать и сказать: «Я больше не буду, честное слово».
— Странно ставишь вопрос, — сказал адмирал, — Разумеется, защитники.
— Да? — у Игната округлились глаза. — А царская уха?
— При чем тут царская уха? — удивился Оладышкин.
— А при том вот… Для твоей ухи потребовались, видишь ли, рябчики. А матросу только скажи — он всю тайгу прочешет, лишь бы свое доказать. А кто из вас подумал: можно сейчас стрелять рябчиков или нет? Они же сейчас птенцов выкармливают, на крыло ставят. А из-за вашей царской ухи не та совсем психотерапия получается. Да что я вам объяснять буду, самим соображать надо. Еще объяснения требуются?
Все молчали, опустив глаза долу. Всем было не по себе. Ведь верно — никто, кроме Игната, не подумал о птенцах. Рябчик же — птица оседлая, его вывести запросто можно, как впрочем, уже и повывели во многих местах. Да разве только рябчика!
И все-таки пистолета кота Базилио было жаль. Не стоило его так вот, с бухты-барахты, предавать утоплению. Мог бы еще пригодиться если не областной оперетте, то хотя бы нашей заводской художественной самодеятельности.
Глава пятнадцатая, в которой Волнушечка схлопотал себе выговор
В один из дней, не скажу точно, в какое время, но, во всяком случае, наяву, не во сне, ко мне вдруг возвратилось детство. Да-да, самое настоящее детство со всеми его атрибутами: игрой, наивностью, верой во все самое лучшее, непринужденным и чаще всего беспричинным смехом и необузданной радостью. Я бросал в речку камушки, пек «блины», кувыркался в густой траве, строил из камней и песка крепости, а затем, вообразив себя Суворовым, «брал» их с бою, крича во все горло «ура» и разрушая неприступные неприятельские укрепления.
Моментами, как бы очнувшись от наваждения, я ожидал услышать издевательский смех товарищей или увидеть так хорошо всем нам знакомое покручивание указательным пальцем у правого виска. Но никто надо мною почему-то не смеялся, не считал меня чокнутым. Наоборот, Валера предложил устроить флотские состязания по части «блинов», а Игнат дал несколько полезных и дельных сонетов по части укрепления крепостных стен. И тогда я понял, что детство вернулось не ко мне одному. Скорее всего, именно меня оно навестило в последнюю очередь.
По утрам, умываясь, мы брызгались холодной водой, в обед — громко стучали мисками по столу, требуя от дневального большей разворотливости, а перед сном — рассказывали «страшные» сказки с лешими, чертями и прочей нечистью, которая, казалось, притаилась в непроглядной тьме за тонким палаточным брезентом и только и ждет, у кого первого сомкнутся веки.
Первым, как всегда, засыпал Валера. За ним начинал тихо, с посвистом, всхрапывать Виктор Оладышкин. Игнат проваливался в ночь незаметно, и только по легкому шевелению губ можно было угадать, что он спит крепким здоровым сном. Кузьма ворочался, роптал на тесноту, — палатка-то предназначалась лишь на четверых, — ворчал на Оладышкина: «подвинься, развалился, как дома!» и, наконец, по-детски жалобно всхлипнув, тут же начинал давать храпака. Я тыкал его в бок кулаком, он опять жалобно всхлипывал, но уже не храпел, а легонько постанывал, словно у него болели зубы.
Я засыпал последним. С давних пор у меня выработалась привычка перед сном, когда никто и ничто не беспокоит, анализировать прошедший день, поступки и проступки свои, и уж потом, мысленно гипнотизируя себя вычитанным где-то заклинанием: «Все ушло, отступило, я хочу спать, только спать…», погружался в глубокий, как омут, сон.
Сегодня же, после очередной «страшной» сказки, рассказанной Виктором Оладышкиным, мне вспомнилась давняя осень, когда нас, старшеклассников, послали на две недели в колхоз копать картошку.
В деревне, раскиданной как попало по зеленым холмам, было много пустых заколоченных изб. Вот нас и разместили группами по этим избам.
В нашей группе было шесть человек, и среди них — Петька Янцен из поволжских немцев. Высокий, белобрысый, работящий, но, как потом выяснилось, очень суеверный парень. Родителей у него не было, он жил у бабушки, бабушка воспитала его, видимо, в своем духе.
Петька верил в тринадцатое число, черную кошку, в накуковавшую годы кукушку и нисколько не сомневался в том, что в глубоких речных омутах обитают водяные, а заблудившегося в лесу человека кружит всамделишный леший.
А выяснилось это просто. Кто-то перед сном завел понарошку разговор о домовых и высказал предположение, что из заколоченной до нас избы домовой либо сбежал, либо протянул ноги от холода. Так что, дескать, никаких выходок с его стороны нам опасаться нечего.
Спали мы на полу, на расстеленных вдоль стены матрацах под легкими стираными одеялами без простынь. Петька, когда речь зашла о домовых, вытянулся струной под своим одеялом, как покойник, и даже руки скрестил на груди. Мне показалось, он шепчет одними губами что-то вроде «чур меня, чур меня…» Я лежал рядом с Петькой по левую его сторону, а справа от него — Игорь Колбаскин, которого в школе звали просто Колбасой.
Колбаса тоже заметил странное состояние Петьки и потряс его за плечо.
Петька вздрогнул.
— Ты чего? Ты чего? — испуганно пробормотал он.
— А домовой-то вон из-за печки выглядывает, Хочешь, я его за бороду и сюда…
— Ты не шути, не шути. С ним добром надо, а то устроит…
— Что устроит?
— А все.
— Съест с голодухи?
— Домовой не ест, — серьезно сказал Петька благолепным шепотом. — Он защекотать может.
Мы расхохотались и стали издеваться над Петькой. Он накрылся с головой одеялом и не отвечал. А когда человек воспринимает насмешки молча, то вскоре пропадает и охота над ним подтрунивать. Да и время было уже позднее — у самих слипались глаза.
На другой день мы с Колбасой решили проучить Петьку. Как только легли спать, завели разговор о чертях, которые обитают в здешнем лесу и наведываются по ночам в деревню, чтобы заполучить в свое распоряжение слабую душу. Петька сопел под своим одеялом, не выдержал и попросил, чтоб мы замолчали, и дали ему спать. Мы тотчас выполнили его просьбу. Это входило и наши планы.