Владимир Поляков - Моя сто девяностая школа
Этот рассказ произвел на меня большое впечатление, и весь урок я никак не мог нарисовать графин.
Честно говоря, я не собирался стать Репиным или Левитаном, но мне хотелось научиться прилично рисовать.
Чернов, Кричинская, Недокучаев, Кривоносов и Зверев постигли это искусство, их рисунки получали оценку "отлично", и я им очень завидовал.
– Что ты делаешь, Поляков? – спрашивал Павел Николаевич. – У тебя на рисунке рука с четырьмя пальцами. А где пятый?
– У него четыре на бумаге, один в уме, – заметил Старицкий.
А я думал о поступке Леонида Андреева на железной дороге.
И вот в мае, когда мы поехали на экскурсию в Токсово собирать растения для гербария, я сказал ребятам – сегодня я повторю подвиг Леонида Андреева.
Никто не поверил.
– Ты псих, – сказала Дружинина.
А Леля Берестовская, которая обожала всякие происшествия, сказала:
– Если ты это сделаешь, я буду тебя уважать.
Я, конечно, мечтал заслужить ее уважение и сказал:
– Дай мне на память свой носовой платок. (Так всегда делали рыцари.)
Леля дала мне маленький кружевной платочек, и я положил его в карман курточки. Затем я направился к железной дороге. Со мной были Берестовская, Женя Данюшевский и Шура Навяжский. Было очень страшно, но Леля смотрела на меня такими глазами, что я сразу лег на рельсы.
Слышно было, как приближался поезд. Главное было лечь точно между рельсами носом в песок, чтобы паровоз и вагоны прошли надо мной, не задев меня какой-нибудь штукой.
– Прижмись сильнее к земле, прижмись к земле! – посоветовал Женька.
– И закрой глаза, чтобы ничего не видеть, – сказал Шурка.
Им легко было говорить.
– Встань, Володя, не надо! – закричала Леля.
Но она так это крикнула, что я понял, что надо.
Шум идущего поезда нарастал. Я уже, по-моему, ничего не понимал и вроде, кажется, потерял сознание. Я ничего не видел и не слышал.
И вдруг я услышал грубый мужской голос:
– Ах ты паразит несчастный! Негодяй! Вставай, хулиган паршивый!
Надо мной стоял усатый машинист. А в двух шагах от меня пыхтел остановившийся паровоз. Увидев меня на рельсах, машинист дал тормоз и остановил состав. Рядом стояли Шурка, Женька и Леля.
– Ты что? – закричал машинист.
Я не мог ответить. Во-первых, я еще не пришел в себя и не мог произнести ни слова, во-вторых, я не мог ему ничего объяснить. Я даже не был уверен, что он знает про Леонида Андреева.
Я встал. Тогда машинист развернулся и дал мне что есть силы по шее.
Это вряд ли могло вызвать большое уважение Берестовской и было больно. Женька и Шурка испугались машиниста и убежали.
– Что тебе – жизнь не дорога, что ты под паровоз кинулся? – кричал машинист. – Ведь мог под колеса попасть запросто! Всего могло покалечить, чем угодно задеть. Ног, рук лишился бы… Что у тебя, горе какое?
– Никакого горя у меня нет. Просто я держал пари, что лягу на рельсы и через меня пройдет поезд. Нам рассказывал учитель, что так сделал писатель Леонид Андреев и ни капельки не пострадал.
– Ах, вон оно что! Ты бы лучше написал что-нибудь, как Андреев – "Дни нашей жизни" или "Бергамот и Гараська". Это было бы дело. А под поездом лежать – это не героизм, а глупость. И Леонид Андреев это, наверно, при капитализме совершил, а не в наши, понимаешь, дни. И я так думаю, он это сделал под влиянием алкоголя, иначе бы не додумался. А тебе стыдно…
Машинист махнул рукой, поднялся к себе на паровоз, дал гудок, и поезд скрылся за поворотом.
Я подошел к Леле.
– Не получилось.
– Все равно ты был героем. Конечно, не До конца, но был. Поезд через тебя, конечно, не прошел, но мог пройти. У тебя хватило смелости, я свидетельница.
А вообще ты можешь повторить это, и уж второй раз выйдет наверняка.
– Нет, второй раз я ложиться не буду. Мне достаточно того, что было. И у меня к тебе просьба: дай мне честное слово, что ты не расскажешь об этом Павлу Николаевичу и никому из наших.
– Даю честное слово, – сказала Леля.
И завтра об этом знал весь класс.
Шурка и Женька молчали, я в них уверен, а Леля выпалила все Павлу Николаевичу на уроке лепки.
Он даже стек в бочку с глиной уронил.
А меня в классе две недели звали "Анной Карениной".
СВЯТАЯ ЛОЖЬ
Если на большой перемене накинуть шубу и шапку, выскочить пулей из дверей школы, повернуть налево, добежать до угла Большого проспекта, поглядеть вправо и влево, не идет ли трамвай, и перебежать дорогу, можно уткнуться носом в булочную Лора. А там – теплые, обсыпанные мукой, как пудрою, калачи, горячие пирожки с яблоками и сдобные румяные булочки, очень похожие на птичек, и глазки у них сделаны из коринки.
Мы очень любили бегать к Лору. Это был, если мне не изменяет память, одна тысяча девятьсот двадцать второй год. Была зима. Большой проспект был завален снегом. Он громоздился горами вдоль тротуаров.
Да, тогда не было снегоочистительных машин, и, если снега скоплялось очень много, на углах проспекта сколачивали деревянные кубы, в них кидали огромными лопатами снег и растопляли его в этих кубах, из которых текли реки воды. Но это бывало не часто, и улицы и проспекты утопали в снегу.
Ну, а где снег, там и снежки. И вполне понятно, что, перекусив вкусным калачом или сдобной птичкой, мы не могли не поиграть в снежки.
Герман Штейдинг слепил солидный снежок, и когда я переходил, выйдя от Лора, Большой проспект, залепил мне его за шиворот. Второй снежок запустил в меня с другой стороны Юрка Чиркин Слева бежали, перекрыв мне путь, Навяжский и Данюшевский. Со всех сторон летели в меня снежки Я хотел схватить горсть снега, слепить онежок и отбиться, но в меня летели снежки и не давали мне нагнуться. Тогда у меня мелькнула мысль – перебежать на другую сторону проспекта к снежной горе, укрыться за нею и отбиваться оттуда. Я бежал через дорогу, ничего не видя, в азарте боя. Не увидел я и идущего по рельсам трамвая номер восемь. Я бежал через трамвайные пути, а трамвай шел на меня.
В те годы у трамваев была широкая, во всю ширину вагона, предохранительная решетка. Она меня и предохранила.
Не обращая ни на что внимания и видя только снеговую горушку, к которой я стремился, я налетел на стенку первого вагона, стукнулся об нее, отлетел и упал между рельсов. Вслед за этим я почувствовал боль удара и услышал крики прохожих. Больше я ничего не помню. И дальше расказывает Шурка Навяжский:
– Ты отлетел от вагона и упал между рельсов. Вагоновожатый не мог сразу остановить трамвай, и трамвай наехал на тебя. Но предохранительная решетка зацепила тебя за воротник шубы. Ты, перебирая руками по дороге, проехал носом по снегу. Твои ноги и спина были под решеткой, но зацепленный воротник не давал тебе уйти дальше под вагон и попасть под колеса. Трамвай толкал и волочил тебя вперед еще метров двадцать. Все прохожие бежали по проспекту вдоль путей и дико кричали. Мы чуть не сошли с ума от ужаса.
И тут наконец сработали тормоза и вагон остановился.
Мы все бросились к тебе. Перепуганный вагоновожатый выскочил из вагона и тоже кинулся к тебе.
Танька Чиркина бросилась бежать в школу, чтобы сообщить Елизавете Петровне. Примчался милиционер.
Тебя окружила толпа людей. Наверно, человек пятьдесят, не меньше. Все кричали: "Жив? Цел? Не задавили?" Ты встал бледнее, чем снег вокруг, и спросил: "Что случилось?"
"Случилось то, что из-за твоей дурости я чуть было не переехал тебя", – сказал вагоновожатый. Он даже заикался от страха.
"Может, что переломано у него", – сказал какой-то дворник.
И тогда все подняли тебя на руки и понесли в аптекарский магазин рядом с булочной Лора…
А дальше я уже помню все сам. Меня положили в задней комнате магазина, между большими брусками голубого с белыми пятнами кухонного мыла Жукова, среди греческих губок и больших флаконов одеколона.
Здесь пахло духами, мылом и еще чем-то лекарственным. Усатый хозяин магазина стоял рядом со мной и спрашивал:
– У тебя болит что-нибудь?
– Нет, – сказал я.
Действительно, у меня ничего не болело. Только кружилась голова и почему-то было какое-то ощущение тошноты. Вся комната была забита людьми. Они все смотрели на меня и качали головами. Здесь же были Навяжский, Данюшевский, Штейдинг и Чиркин, Рабинович и Старицкий.
– Вот к чему приводит хулиганство, – сказал мужчина в бобровой шапке и в золотом пенсне. – Никаких законов для них не существует, они могут на рельсах играть в снежки и в футбол. Это результат воспитания.
Что из них вырастет?
И тут пришла Елизавета Петровна. В расстегнутом пальто, без шляпы, розовая от волнения.
– Что с ним? – спросила она.
– Кажется, жив, – ответил я и поднялся со скамейки.
– Где-нибудь болит?
– Нигде, – сказал я. – Только, пожалуйста, не говорите маме и папе.
– Хорошо, – сказала Елизавета Петровна. – Я им ничего не скажу. Не станем их волновать. Это будет святая ложь во имя сохранения их здоровья и спокойствия. А сейчас иди домой, и пусть Штейдинг и Навяжский тебя проводят. Мало ли что. У тебя, наверно, слабость во всем теле. Так будет спокойнее.