Карел Чапек-Ход - Чешские юмористические повести. Первая половина XX века
Тут-то и произошло в черепной коробке редактора короткое замыкание.
Расстались они как заговорщики, связанные тайной на жизнь и на смерть; дядюшка, наверное, был уже за воротами, с которых дожди почти смыли гордую надпись, сделанную в шестидесятые годы {11}, а К. Многослав все еще радостно потирал руки.
Потом с наслаждением обмакнул перо и принялся за статью, в которой было столько язвительной горечи, что, казалось, перед ним не чернильница, а перечница его собственной супруги. Первая фраза статьи начиналась так:
«Меж небом и землей творятся вещи, о которых ученым мужам в „Подлеце из Цапартиц“ даже не снилось…» и т. д., и т. п.
Скажем только, что конец статьи по своей едкости не уступал концентрированной серной кислоте и что К. Многослав мудро занял по отношению к Ировцу позицию хоть и сдержанную, но явно сочувственную. Рассказал о его визите в редакцию, упомянул об удрученном и горестном состоянии почтенного гражданина, необычайный дар которого следует защитить от нападок недоучки, нашедшего себе пристанище в так называемом официальном органе свободомыслящего сельского объединения «Ход». А ведь правление общества, казалось бы, должно охранять доброе имя земледельца и не допускать на страницах своего печатного органа оскорблений в адрес крестьянина, будь то хоть самый «последний человек в округе». «Первому человеку в округе» недурно бы зарубить себе на носу… и т. д., и т. п.
Тут же — в доказательство того, насколько редакция ценит доверие сего выдающегося земледельца,— «Чмертовске листы» опубликовали (как там было написано — в качестве эксперимента) недельный прогноз погоды, сделанный паном Ировцем, крестьянином, старостой из Зборжова. «Земледельцы всего нашего округа,— говорилось далее в статье,— безусловно, будут с интересом наблюдать, исполнятся ли предсказания человека из их среды, их единокровного брата, чьи выдающиеся способности были многократно подтверждены самой природой…» и т. д., и т. п.
Дядюшка Ировец тем временем шел домой. Фиолетовая тень скользила перед ним по дороге, прогретой за день и оранжевой от заходящего солнца, которое светило в спину главы зборжовской «Думы»,— разумеется, дядюшка позаботился, чтобы погода ему сопутствовала наилучшая. Всякий раз, когда он почесывал между лопатками, тень добросовестнейшим образом повторяла его движения, а поводов для того, чтобы довольно почесывать спину, сегодня у дядюшки было предостаточно.
Помимо радости, которую доставляло ему удовлетворенное самолюбие, Ировца подогревал особый воинственный пыл, прежде бушевавший в нем лишь во время деревенских выборов, да и то не так сильно, как сейчас.
Пан Буреш, спаневицкий староста, вдруг превратился в его жесточайшего врага. Еще вчера, услышав его имя, Ировец лишь ревниво ворчал, ныне — при одном воспоминании о «первом человеке в округе» он багровел от ярости.
Очевидно, это были первые признаки депутатской лихорадки. Дядюшка Ировец и слыхом не слыхивал о такой болезни, но, судя по его растущей ненависти к противнику, точнее — к предполагаемому противнику, уже заразился ею.
Соблазн, исходивший от Корявого, проник в самое сердце старосты. Правда, он даже толком не знал — хоть и сам представлял в деревне некую власть — насколько, к примеру, депутат выше окружного старосты, и не может ли оказаться, если изучить вопрос основательней, что окружной начальник — фигура покрупнее, чем депутат. Но уже душой и телом он был предан идее, родившейся в голове шельмеца редактора.
Размышляя таким образом, Ировец неожиданно вспомнил про Барушку, свою дочь, и про молодого Буреша, и одна только мысль об их взаимной симпатии, на которую дядюшка до сих пор смотрел сквозь пальцы, так его возмутила, что он остановился и в сердцах сплюнул.
В нем проснулся неведомый доселе гнев на Барушку — и он заторопился домой.
Не знаю, был ли дядюшка Ировец наделен столь живым воображением, чтобы заранее видеть отрадные картины своего взлета, однако, присмотревшись к нему, мы вскоре без преувеличения могли бы сказать, что его самолюбие снова щекочут радужные мечты.
Насколько удавалось рассмотреть под небритой щетиной и густыми седыми бровями, нависшими над глазницами, словно два куста шиповника на склоне холма, лицо зборжовского старосты сияло от каких-то возвышающих душу видений и помыслов; пожалуй, даже можно утверждать, что и так называемая одухотворенность сделала слабую попытку поселиться на его костлявой физиономии.
И лишь когда собственная его тень начала размахивать руками, Ировец опомнился. В тот момент он как раз мысленно обращался к избирателям с хитроумной и витиеватой речью. Однако очнуться окончательно его заставил блеющий голосок:
— Доброго здравия, староста!
Откуда ни возьмись, на дороге возник Вондрак, предводитель зборжовских радикалов.
— И вам также, и вам также! — ответствовал староста, приподнимая шапку, причем необходимо заметить, что до посещения К. Мног. Корявого дядюшка Ировец наверняка сказал бы попросту: «И тебе тож, Ирка!» Отчего он вдруг перешел с Вондраком на вы и употребил городское «также» вместо привычного деревенского «тож», Вондрак, разумеется, прекрасно понял.
— Ах, чертов сын, так ты эдак? — Ирка до того разозлился, что даже на минуту потерял дар речи, а потом, хотя на дороге, кроме них двоих, не было ни души, сделал вид, будто перед ним целая толпа земляков, и стал выкрикивать, блея на самых высоких нотах:
— Люди добрые, вы только гляньте, что деется! Думаете — это староста Вотава? [9] Какой там, это же сам пан Ировец, второй человек в округе. До первого-то ему не дотянуть. Ха-ха-ха-ха! — расхохотался он за всю воображаемую толпу.
А Ировец, точно та незримая толпа наблюдала за ним, выпятил грудь и широким, размашистым шагом направился к деревне.
Только перед самой своей усадьбой он вдруг как-то сник.
По приобретенной в последнюю пору привычке он украдкой глянул на щипец дома, где чистенький и четко выступающий на фоне стены парил святой покровитель Флориана Ировца и его рода, как бы вознося над усадьбой и всем селеньем свой охранительный кувшин. Поскольку солнце светило прямо на фронтон и в этот момент собиралось опуститься за горы, в Баварию, каждая черточка рельефа была обведена фиолетовой тенью, отчего глаза святого ожили, а на лице появилось столь строгое и хмурое выражение, что Ировец испугался.
О зборжовских хозяевах обычно говорилось (эти сплетни, разумеется, шли от голытьбы) — будто у них на всех одна совесть, которую они вечно друг у друга одалживают, и понадобись она кому, так и не сыщешь. Похоже, на сей раз она загостилась у Ировца. Во всяком случае, что-то заговорило в нем, но, к сожалению, понял он голос совести превратно.
Строгий взгляд патрона наш Ировец истолковал как упрек. Ведь в то памятное утро, когда святой заявился к нему и вручил свой дар, Ировец обещал обновить его изображение и освежить выцветшие краски, но слова своего не сдержал. Что лицо покровителя может выражать недовольство обращением с небесным даром — ему и в голову не приходило.
— Да велю же, велю тебя подновить! — отмахнулся староста от укоров совести, точно от назойливого заимодавца, и вбежал в дом.
По дороге он заметил, как пожелтел на его полях ячмень, хотя пора цветения еще не отошла!
«Ну кто бы сказал, что такое возможно всего за один солнечный денек? — думал он.— А ведь на том склоне сплошь — раскаленные каменья торчат, что зубы изо рта».
Ировец бросился к дымоходу, дабы подтянуть шнур на «Дождик», а потом, все еще в «свадебном» костюме, встал у завалинки и воззрился в синее небо, которое являло редкостную картину начавшегося ни с того ни с сего грибного дождичка. Бисеринки дождя искрились в лучах заходящего солнца, падая с лазурно чистого небосвода. Только минуту спустя на небе возникла золотисто-бурая полоса, и боком к Спаневицам встала радуга.
И как будто лишь теперь приказание Ировца, дернувшего за шнур, добралось по нему до самых истоков, или, вернее, до самого хранилища небесной влаги — вслед за первыми искрящимися дождинками, сливаясь в струи, взбивая пыль на дороге, стали падать тяжелые, темные капли, в листве ракитника поднялся говорливый шелест.
А над Спаневицами раскинулась еще одна радуга.
Солнышко, рдеющий лик которого был исполнен прощальной печали, протягивало к нашему краю две длинные руки в прозрачных, золотистых рукавах и, расставаясь с ним, медленно склонялось за Чмертовом на немецкую сторону…
Тут нежданно-негаданно налетела густая туча и, полными пригоршнями разбрасывая влагу, поспешила прервать трогательную сцену прощания — обе радуги быстро погасли…
«Ну велю же… велю! — мысленно еще раз повторил дядюшка, стоя у завалинки и наблюдая столь явственные результаты своих манипуляций с вервием погоды.— Ах ты мой святой, золотой ты мой Фролианек, да велю же я, велю тебя подновить! И как это я, черт подери, в городе не вспомнил!»