Уильям Конгрив - Двойная игра
Обзор книги Уильям Конгрив - Двойная игра
Уильям Конгрив
Двойная игра
Interdum tamen, et vocem Comoedia tollit.
Horat. Ars Poet[1]Syrus. Huic equidem consilio palmam do:
hiс me magnifice effero,
Qui vim tantam in me, et potestatem habeam
tantae astutiae,
Vera dicendo ut eos ambos fallam.
Terent. Heaut.[2]Похвальное слово
моему дорогому другу мистеру Конгриву
по поводу его комедии под названием "Двойная игра"
Итак, в комедии взошло светило,
Что звезды века прошлого затмило.
Длань наших предков, словно божий гром,
Врагов мечом разила и пером,
Цвел век талантов до потопа злого[3].
Вернулся Карл[4],- и ожили мы снова:
Как Янус[5], нашу почву он взрыхлил,
Ее удобрил, влагой напоил,
На сцене, прежде грубовато-шумной
Верх взяли тонкость с шуткой остроумной.
Мы научились развивать умы,
Но в мощи уступали предкам мы:
Не оказалось зодчих с должным даром,
И новый храм был несравним со старым[6].
Сему строенью, наш Витрувий[7], ты
Дал мощь, не нарушая красоты:
Контрфорсами усилил основанье,
Дал тонкое фронтону очертанье
И, укрепив, облагородил зданье.
У Флетчера[8] живой был диалог,
Он мысль будил, но воспарить не мог.
Клеймил пороки Джонсон[9] зло и веско,
Однако же без Флетчерова блеска.
Ценимы были оба всей страной:
Тот живостью пленял, тот глубиной.
Но Конгрив превзошел их, без сомненья,
И мастерством, и силой обличенья.
В нем весь наш век: как Сазерн тонок он,
Как Этеридж галантно-изощрен,
Как Уичерли язвительно умен.
Годами юн, ты стал вождем маститых,
Но не нашел в соперниках-пиитах
Злой ревности, тем подтверждая вновь,
Что несовместны зависть и любовь.
Так Фабий[10] подчинился Сципиону,
Когда, в противность древнему закону,
Рим юношу на консульство избрал,
Дабы им был обуздан Ганнибал;
Так старые художники сумели
Узреть маэстро в юном Рафаэле[11],
Кто в подмастерьях был у них доселе.
Сколь было б на душе моей светло,
Когда б мой лавр венчал твое чело!
Бери, мой сын, — тебе моя корона,
Ведь только ты один достоин трона.
Когда Эдвард отрекся, то взошел
Эдвард еще славнейший на престол[12].
А ныне царство муз, вне всяких правил,
За Томом первым Том второй возглавил[13].
Но, узурпируя мои права,
Пусть помнят, кто здесь истинный глава.
Я предвещаю: ты воссядешь скоро
(Хоть, может быть, не тотчас, не без спора)
На трон искусств, и лавровый венец
(Пышней, чем мой) стяжаешь наконец.
Твой первый опыт[14] говорил о многом,
Он был свершений будущих залогом.
Вот новый труд; хваля, хуля его
Нельзя не усмотреть в нем мастерство.
О действии, о времени и месте
Заботы нелегки, но все ж, по чести,
Трудясь упорно, к цели мы придем;
Вот искры божьей — не добыть трудом!
Ты с ней рожден. Так вновь явилась миру
Благая щедрость, с каковой Шекспиру
Вручили небеса златую лиру.
И впредь высот достигнутых держись:
Ведь некуда уже взбираться ввысь.
Я стар и утомлен, — приди на смену:
Неверную я покидаю сцену;
Я для нее лишь бесполезный груз,
Давно живу на иждивенье муз.
Но ты, младой любимец муз и граций,
Ты, кто рожден для лавров и оваций,
Будь добр ко мне: когда во гроб сойду,
Ты честь воздай и моему труду,
Не позволяй врагам чинить расправу,
Чти мной тебе завещанную славу.
Ты более, чем стоишь строк,
Прими ж сей дар любви: сказал — как мог.
Достопочтенному Чарлзу Монтегю,
управляющему финансами[15]
Сэр!
Я желал бы от всего сердца, чтобы эта пиеса обладала наивозможнейшими совершенствами, дабы она была более достойна вашего благосклонного внимания, а мое посвящение ее вам было бы соразмерно с тем глубочайшим почтением, каковое всякий, кто имеет счастье быть с вами знакомым, испытывает к вашей особе. Сия комедия снискала ваше одобрение, быв еще в безвестности; ныне, представленная публике, она нуждается в вашем покровительстве.
Да не подумает кто-либо, что я почитаю свою пиесу лишенною недостатков, ибо иные из них очевидны для меня самого. Не стану скрывать, что намеревался (побуждаем к сему то ли тщеславием, то ли честолюбием) сочинить комедию искусную и при том правдивую; однако таковое предприятие привело мне на память поговорку Sudet multum, frustraque laboret Ausus idem[16]. И ныне, наказуя себя за гордыню, я вынужден покаяться: и замысел был дерзок, и выполнение его несовершенно. Однако же смею полагать, что не во всем постигла меня неудача, ибо в том, что относится к развитию действия, комедия построена правильно. Это я могу утверждать с некоторой долею самодовольства, подобно тому, как зодчий может утверждать, что дом построен по плану, начертанному им, или как садовник — что цветы посажены им в соответствии с таким-то рисунком. Поначалу мною была замыслена мораль, а уж потом к этой морали я сочинил басню и не думаю, чтобы воспользовался хоть в чем-нибудь чужой мыслью. Сюжет я сделал насколько мог ясным, ибо он в пиесе единственный; а единственным я его сделал потому, что хотел избежать путаницы и положил соблюдать три сценических единства. Впрочем, сэр, моя речь является большой дерзостью в отношении вас, чья проницательность лучше распознает ошибки, чем я сумею в них оправдаться, вас, чья благожелательная зоркость, подобно зоркости влюбленного, обнаружит скрытые здесь красоты (буде они имеются), о коих мне самому не пристало распространяться. Полагаю, что не совершил неприличия, назвав вас влюбленным в поэзию: весьма широко известно, что она была благосклонной к вам возлюбленной, — не умея отказать вам ни в каких милостях, она принесла вам многочисленное и прекраснейшее потомство… Я обрываю себя здесь на полуслове по причине понятной, надеюсь, каждому: дабы не сбиться на поток восхвалений, которые мне было бы столь легко расточать о ваших трудах, а вам было бы столь тягостно выслушивать.
С тех пор как комедия была представлена на театре, я прислушивался ко всем сделанным ей упрекам, ибо отдавал себе отчет, в каком месте тонкий критик мог бы приметить слабость. Я был готов отразить нападение; признаю с полной искренностью, что в иных местах предполагал настаивать на своем, в иных — оправдываться; а если бы уличен был в явных ошибках, то чистосердечно бы в них покаялся. Однако я не услышал ничего такого, что требовало бы публичного ответа. Самое существенное, что могло быть истолковано как упрек, следовало бы отнести не на счет сей пиесы, но на счет всех или большей части пиес, которые вообще были когда-либо написаны: речь идет о монологе. И потому я хочу ответить на этот упрек не столько ради самого себя, сколько для того, чтобы избавить от хлопот своих собратьев, коим могут сделать подобный же упрек.
Я допускаю, что когда человек разговаривает сам с собой, это может показаться нелепым и противоестественным; так оно и есть по большей части; но порою могут представиться обстоятельства, в корне меняющие дело. Так нередко бывает с человеком, который вынашивает некий замысел, сосредоточась на нем, и когда по самой природе сего замысла исключается наличие наперсника. Таково, конечно, всякое злодейство; есть и менее вредоносные намерения, которые отнюдь не подлежат передаче другому лицу. Само собою разумеется, что в подобных случаях зрители должны отчетливо видеть, замечает ли их сценический персонаж или нет. Ибо если он способен заподозрить, что кто-то слышит его разговор с самим собой, он становится до крайности отвратительным и смешным. Да и не только в таком случае, но и в любом месте пиесы, когда актер показывает зрителям, что знает об их присутствии, это невыносимо. С другой же стороны, когда актер, произносящий монолог, взвешивает наедине сам с собою pro и contra[17], обдумывая свой замысел, нам не следует воображать, что он говорит с нами, ни даже с самим собой: он лишь размышляет, и размышляет о том, о чем было бы непростительно глупо говорить вслух. Но поскольку мы являемся незримыми для него свидетелями развивающегося действия, а сочинитель полагает необходимым посвятить нас во все подробности затеваемых козней, то персонажу вменяется в обязанность уведомить нас о своих мыслях; а для того он должен высказать их вслух, коль скоро еще не изобретен иной способ сообщения мыслей.