Аиссе - Соната дьявола: Малая французская проза XVIII–XX веков в переводах А. Андрес
А знаешь, в их жизни тоже не все гладко: у них несовместимые группы крови, они потеряли одного за другим четырех детей.
Прийти к нам после обеда они не могли, потому что Трамбле сегодня дежурит, но они пригласили нас к себе на улицу Терн запросто, по-соседски, сыграть две-три партии в бридж. Гостиная, в которой они нас обычно принимают, в остальные дни недели служит приемной, где ожидают больные, по всем углам навалены груды журналов и тех изданий, которые почему-то встречаешь только в приемных врачей.
Сегодня утром я не писал, у меня в самом деле была срочная работа. Часам к одиннадцати луч солнца, дотянувшись до моего стола, заиграл на нем, и я сразу же вспомнил, что писал тебе о темных и светлых периодах жизни.
Мы уже садились обедать, когда зазвонил телефон, и мама сняла трубку с таким видом, словно ждала услышать что-то неприятное.
— Алло! Да, это я. Да, он дома. Хочешь поговорить с ним?
Я сидел далеко от телефона, но сразу же узнал рокочущие интонации твоего дяди Ваше.
— К сожалению, это невозможно, Пьер. Мы с Аленом приглашены к друзьям на бридж и уходим сразу после обеда.
Мы с тобой молча сидели перед своими тарелками с салатом, не притрагиваясь к еде, и пристально смотрели на солнечные блики, игравшие на скатерти.
— Так, понимаю… А нельзя отложить до завтра?
Он что-то долго объяснял, она слушала, сосредоточенно глядя перед собой.
— Да, конечно. Погоди минуту, сейчас я с ним поговорю.
Она прикрыла трубку рукой.
— Звонит Пьер, ему непременно нужно встретиться с тобой сегодня после обеда, чтобы окончательно договориться насчет наследства. Во вторник он улетает в Англию и уже условился по телефону с нотариусом на завтра. Я сказала, что мы приглашены на бридж, но он настаивает.
Я пожал плечами. Эта история с наследством мне противна, я был бы рад как можно скорее покончить с ней.
— Что ж, позвони Трамбле, скажи, что у нас неожиданно изменились обстоятельства, вот и всё, — сказал я.
— Как это похоже на Пьера! Предупредить в последнюю минуту! Алло, Пьер! Ты слушаешь? Нам страшно неловко перед нашими друзьями, они на нас рассчитывают, но раз уж нельзя иначе… Что? Что ты говоришь? Минуточку… — Она обернулась ко мне — Где мы встретимся? У нас или на набережной Пасси?
Ей, конечно, хотелось, чтобы встреча состоялась у Ваше, все-таки это было бы что-то вроде визита. Но я решительно сказал:
— У нас.
Кажется, она поняла почему и не стала настаивать. Я — сын покойного Лефрансуа, Ваше — его зять, и только. Я зол на него уже за то, что он впутался в эту историю с наследством, которое не имеет к нему отношения, так пусть по крайней мере соблаговолит явиться сюда. Видно, и он тоже это понял. А то вообразил, что, если он известный, чуть ли не знаменитый писатель, все должны плясать под его дудку!
Нравятся тебе такие люди? Соблазняет подобная карьера? Приятно тебе сказать, когда ты застаешь товарища с его романом в руках или читаешь о нем в газетах: «А ведь это мой дядя!»?
Мы с ним принадлежим к одному поколению, ведь он всего на четыре с половиной года старше меня. Человек поистине неуемный, все-то он успевает, ко всему причастен — и к театру, и к кино, и к политике, да еще состоит членом множества комитетов…
Даже моя сестра Арлетта, которая в начале их супружеской жизни довольствовалась тем, что покорно отстукивала на машинке его рукописи, и та к сорока годам вдруг возжаждала собственной славы и тоже принялась писать. Печаталась сначала в женских журналах, потом и в других, так что теперь на литературные приемы их приглашают порознь и каждый из них представляет самого себя.
У меня будет еще повод говорить о них, это неизбежно, ибо в трагедии 1928 года они были не только свидетелями. Пьер Ваше, только что женившийся тогда на моей сестре, был в ту пору начальником канцелярии в префектуре Шарант-Маритим. Четвертый отдел, вторая канцелярия (Общественные работы и строительство)… Удивительно, как это я припомнил все эти названия, я-то был уверен, что начисто их забыл…
Это был рыжеватый блондин, худощавый, с недобрым лицом. С тех пор он несколько пополнел, но выражение лица не изменилось, и то, что у него теперь совершенно голый череп, не старит его и лишь подчеркивает это недоброе выражение.
— Начинайте обедать, я только предупрежу Трамбле!
Зато твоя мама — пишу об этом без всякого раздражения — очень горда своим родством с человеком, о котором столько говорят, и огорчается, что он так редко у нас бывает, а по правде говоря, не бывает вовсе, только при случае посылает контрамарки на генеральную или на премьеру.
— Мой зять, ну да вы знаете, Пьер Ваше… он во вторник улетает в Англию, у него там выступления… Спасибо, Ивонна! Вы старые друзья, с вами я не церемонюсь…
Я предвидел, что кому-то придется платить за эту несостоявшуюся партию в бридж, но никак не ожидал, что это будешь ты. Я-то был уверен, что козлом отпущения окажется Эмили, которая как раз подавала на стол, распространяя вокруг свой тошнотворный запах. Но мама вдруг обратилась к тебе.
— А ты что собираешься делать после обеда? — спросила она, разворачивая салфетку.
— Не знаю, — отвечал ты рассеянно.
— Пойдешь куда-нибудь?
Ты удивился — по воскресеньям ты редко сидишь дома.
— Вероятно.
Должен тебе сказать, ты иногда, хотя бы и сегодня, держишься возмутительно. Я уверен, ты грубишь не нарочно, а то ли по наивности, то ли по рассеянности. Ты попросту не понимал, почему вдруг тебе задают такие вопросы, ведь обычно по воскресеньям никто тебя ни о чем не спрашивает. И твое лицо сразу приняло упрямое выражение.
— Вероятно или пойдешь?
— Не знаю, мама.
— В кино?
— Может быть.
— С кем?
— Еще не знаю.
— Не знаешь, с кем пойдешь в кино?
Я-то хорошо помню себя в твои годы и понял тебя, но я понимаю и раздражение твоей матери. Взрослым людям трудно поверить, что такой великовозрастный балбес не знает, что станет делать через несколько часов. В твои годы мне случалось выходить из дому безо всякой цели, и я почти бессознательно шел туда, где скорее мог встретить товарищей, — к ближайшему кино или кафе или на облюбованную нами улицу, по которой можно слоняться взад-вперед. Ни с кем заранее не уславливаешься, никаких телефонных звонков… А никого не встретишь — толкнешься к кому-нибудь из ребят, к одному, другому, пока не застанешь дома. Так, во всяком случае, бывало со мной.
Ты ответил, не поднимая головы от тарелки:
— Да, не знаю.
— А куда ты вообще ходишь по воскресеньям?
— Как когда.
— Ты не хочешь нам сказать, где ты проводишь время?
Ты все больше замыкался в себе, твои глаза стали совсем черными.
— Я повторяю: как когда.
Одно из двух — или у девушек все иначе, или твоя мама забыла собственную молодость, потому что она упорно продолжала настаивать, не понимая, как необходима юным своя, потаенная жизнь. Кстати, когда пяти лет ты пошел в школу и по вечерам я спрашивал тебя, что ты там делал, ты отвечал односложно:
— Ничего.
— У тебя нет друзей?
— Почему? Есть.
— Кто они?
— Не знаю.
— Что вам сегодня объясняли?
— Разное.
Уже тогда у тебя была инстинктивная потребность в собственной жизни, не подвластной нашему контролю.
Очевидно, если хорошенько подумать, именно с этой потребностью ни одна мать не может примириться.
— Нет, ты слышишь, что он мне отвечает, Ален?
— Слышу.
Что я мог еще сказать?
— И ты считаешь в порядке вещей, чтобы шестнадцатилетний мальчишка не желал сказать своим родителям, где и с кем он проводит время?
— Но послушай, мама… — начал ты, должно быть уже готовый уступить.
Слишком поздно! Фитиль был подожжен, уже ничто не могло предотвратить неминуемого взрыва.
— Я имею право, слышишь ты, это даже мой долг требовать у тебя отчета, раз твой отец не считает нужным тобой заниматься.
Ты спросил, слегка побледнев:
— Я должен докладывать тебе всякий раз, как иду в кино?
— А почему бы и нет?
— И всякий раз, как иду к товарищу или…
— Да, всякий раз.
— Ты знаешь молодых людей, которые это делают?
Вы оба были накалены до предела.
— Надеюсь, что так поступают все, во всяком случае все приличные молодые люди.
— Значит, среди моих товарищей нет ни одного приличного молодого человека.
— Потому что ты плохо выбираешь себе товарищей. Так вот, имей в виду, пока ты живешь в нашем доме, ты обязан отдавать нам отчет в каждом…
У тебя задрожала нижняя губа, совсем как в детстве, в минуты сильного волнения. Я всегда знал, что в эти минуты ты готов заплакать и только из гордости сдерживаешься. Ты редко плакал при нас, помню, лишь однажды — тебе было года три — я обнаружил тебя плачущим в стенном шкафу, где мы, очевидно, нечаянно тебя заперли. Ты тогда крикнул мне сквозь рыдания: «Уходи! Я тебя не люблю!» И когда я стал вытаскивать тебя из шкафа, ты брыкался, а потом в бессильной ярости вцепился зубами мне в руку. Помнишь, сынок?