Матео Алеман - Гусман де Альфараче. Часть первая
Монсеньер с удивлением сказал:
— Вот как? Что ж, покажи нам свое уменье. Даю тебе разрешение один раз досыта поесть этих цукатов, но с условием, что ящики ты мне вернешь целыми, без недостачи, а ежели мы ее заметим, будешь наказан.
Я согласился, и мне отдали все ящики. На следующий день, когда я вытаскивал их в галерею на солнце, мне особенно приглянулся один ящик с лимонными цукатами. Недолго думая беру перочинный ножик, вытаскиваю гвоздики в дне ящика и, опрокинув его, вынимаю этим ножичком почти половину содержимого, а потом снова заколачиваю дно, как оно было, заполнив пустоту бумагой так плотно, что ничего нельзя заметить.
В тот же вечер, когда монсеньер сел ужинать, я принес ему четыре ящика и спросил, хорошо ли я их сберег. Он ответил:
— Ежели все прочие в таком же виде, я доволен.
Тогда я притащил все ящики; монсеньер был очень рад, что цукаты целы и немного уже подсохли.
После этого я вынес в столовую блюдо с украденными фруктами, из которых, сказать по чести, и крошки не попробовал: все это было проделано лишь ради бахвальства.
Взглянув на блюдо, монсеньер спросил:
— Что это такое?
Я ответил:
— Хочу поделиться краденым с вашим преосвященством.
Он сказал:
— Я разрешил тебе вволю поесть, но не красть. На сей раз ты проиграл.
— Я их не ел, — возразил я, — и даже не пробовал. О проигрыше не может быть и речи — здесь ровно столько, чтобы мне наесться досыта, и, сами видите, все целехонько. А коли я пострадаю за свою честность, тогда, право, не знаю, как поступать, раз все пути мне закрыты. Я-то думал, что выиграл, а вы собираетесь наказать меня за проигрыш; пусть так, но уж в другой раз я не оплошаю.
— Я не хочу зря обижать тебя, — ответил монсеньер. — Ты и впрямь не виноват. Но скажи на милость, из какого ящика ты это взял?
— Вот в этом недостача, — указал я ему и объяснил, как вытащил цукаты.
Монсеньера моя находчивость позабавила, но в то же время встревожила, ибо он опасался, что я могу ее применить к делам похуже. Початый ящик был отдан в мое распоряжение.
Таких проделок устраивал я немало. Они нравились монсеньеру, и был я при нем чем-то вроде шута. Стоило одному из пажей вздремнуть, ему уже надо было покупать новые башмаки и чулки, потому что пробуждали его прилепленные к подошвам горящие огарки.
Каждый день мы, пажи, занимались науками — два часа утром и два часа вечером — с приставленным к нам учителем. На этих уроках я порядочно изучил латынь и немного ознакомился с греческим и древнееврейским. Прислуживание хозяину отнимало совсем немного времени, и на досуге мы читали книги, разучивали новые песни, играли в разные игры. Из дому выходили редко, разве чтобы одурачить уличных пирожников, зато с кондитерами старались жить в дружбе. По вечерам мы развлекались тем, что обливали помоями потаскушек или устраивали кошачьи концерты под чужими окнами.
В таких забавах проходило время, у меня уже начал пробиваться на лице пушок. Ты, пожалуй, скажешь, что жилось мне весело, но то было веселье у позорного столба, с рогаткой на шее. Ничто меня не радовало, все претило. День и ночь я вздыхал по прежним своим утехам.
Став юношей, которому уже впору носить шпагу, я ожидал, что меня повысят в должности, — тогда я мог бы надеяться и на дальнейшее. Конечно, если бы дела мои того заслуживали, было бы мне повышение; но вместо того чтобы взяться за ум и примерным усердием склонить к себе сердце монсеньера, я повадился играть в карты и проигрывал все вплоть до одежды. Ни в чем я не знал удержу, а в игре тем более.
Все уловки и приемы, мне известные, пускал я в ход, особенно когда играл в примеру. А сколько их было! Сдавая всем по четыре карты, я брал себе пять и выкладывал выигрышные. Прежде чем открыть карту, сперва подсматривал, хорошая ли, а если нет, преспокойно открывал другую, уже проверенную, и выигрывал партию, плутуя без зазрения. Иногда усаживал рядом с собой помощника, «дьякона», который, притворясь спящим, передавал мне карту под столом. А порой напротив меня пристраивался «командир», который знаками показывал мне карты других игроков, да так хитро, что в жизни не догадаешься! Сколько раз, играя крапленой колодой, я сдавал партнеру пятьдесят два очка, а себе откладывал туза или пятерку, чтобы набрать пятьдесят пять или хотя бы пятьдесят четыре и выйти с лучшей игрой!
Когда же мы садились вдвоем против одного, игра была верная — обмениваемся картами, подбираем сброшенные и кладем их сверху, сговариваемся с «приманщиком», передергиваем, подбрасываем, а не то играем меченой колодой, стакнувшись с держателем игорного дома или с продавцом карт.
Ох, немало на моей совести обманов и плутней! Все шулерские приемы я превзошел, ничем не брезговал. Игра ослепляет людей настолько, что человеку умелому нетрудно нагреть руки. И будь это дозволено… Да, говорю «дозволено», ибо допускается же существование публичных домов во избежание большего греха. Точно так же хорошо бы в каждом большом городе учредить школы шулерства, где любители карт могли бы изучить все приемы, чтобы не попадать впросак. Ибо плоть наша легко поддается пороку и обращает в пагубную привычку то, что было придумано как невинная забава.
Да, пагубной привычкой становится все, чему предаются безудержно, преступая границы дозволенного. Карты были изобретены для увеселения души, для отдыха от житейских трудов и забот; но, переходя за эти пределы, они влекут за собой злодеяния, позор и грабеж, кои почти всегда им сопутствуют.
Я говорю о заядлых игроках, для которых карты стали постоянным занятием и привычкой. Разумеется, людям благородным лучше бы вовсе чуждаться игры, памятуя, сколько от нее зла и как часто она превращает порядочного человека в подлеца; если даже ты выиграешь, сколько придется тебе стерпеть от проигравшего оскорблений и угроз, обидных слов и дел, непереносимых для человека чести. Много и других зол влечет за собой игра, — но о них я и говорить не решаюсь, — а потому надлежит равно избегать и карт и игорных домов.
Но коль скоро страсти наши столь необузданны, было бы не только не вредно, но весьма полезно и важно ознакомить каждого юношу с правилами и условиями игры, а также с обманами и уловками картежников. И если уж хочется ему сорить деньгами, пусть тратится на сапоги, панталоны, манжеты, воротнички, пояса, манишки, на что угодно, лишь бы не разорял самого себя, как глупец, которого не только обыграют, но еще и осмеют.
Моим правилом было не садиться за карточный стол с тощим кошельком и вести крупную игру, выбирая партнеров, которые не боятся риска. Я же выигрывал и проигрывал, не задумываясь и не горюя. Из-за страсти к картам я стал нерадив к службе, ибо игроку не под силу справиться со своими обязанностями, тем более если он служит. Вот уж не знаю, что за охота господам держать слугу-картежника! Заведутся у такого деньжата, он тут же их спустит, а там пойдет играть за счет хозяина и опять продуется — под конец ему уже вовсе нечем платить, коль нет других доходов. Когда положено быть на месте, его не сыщешь, когда он нужен, не докличешься; так было и со мной.
Монсеньер искренне сокрушался и выговаривал мне; но ни увещания, ни упреки, ни посулы — ничто не могло меня образумить. И вот однажды, когда я где-то шатался, он сказал в присутствии прочих слуг, что любит меня и желает мне блага, но раз добром со мной не поладить, он намерен употребить хитрость — прогнать меня для виду на несколько дней, и тогда, может статься, я пойму свою вину и, познав свое ничтожество, смирюсь. Во все это время меня не должны лишать довольствия, дабы я с голоду не решился на злодейство. О, неслыханная добродетель, достойная вечной хвалы и подражания! Так надобно поступать всем, кто желает иметь честных слуг, — и другой на моем месте отдал бы тысячу жизней, лишь бы угодить такому господину.
Монсеньер позаботился даже о том, чтобы я не голодал! Да сохранит бог всякого от такой беды! Нелегко терпеть и прочие нехватки, но когда ты голоден, а есть нечего, когда приходит пора обедать, а обеда нет, когда ложишься спать на пустой желудок, — тут я не поручусь за сохранность первого же плаща, что попадется под руку.
Приказ монсеньера был исполнен и как раз в весьма трудную для меня минуту. Целые сутки перед этим я резался в карты напропалую и, продувшись в пух, остался без гроша, в одном кафтанишке да белых холщовых панталонах. Тогда я заперся в своей комнате, не смея показаться. Сперва хотел было притвориться больным, но раздумал: монсеньер так пекся о здоровье и нуждах своих слуг, что тотчас прислал бы ко мне лекарей; к тому же слух о моем проигрыше быстро разнесся по всему дому.
Заметив, что я не являюсь к столу, монсеньер ежедневно осведомлялся обо мне. Но слуги, зная его нелюбовь к сплетням и доносам, отвечали: «Он где-то тут». Наконец монсеньер, заподозрив, что со мной случилась беда, стал допытываться более настойчиво, и ему сказали правду. Он так был огорчен моим дурным поведением, так раздосадован моей дерзостью и бесстыдством, что приказал дать мне платье и выгнать из дому, как было задумано.