Аль-Мухальхиль - Арабская поэзия средних веков
Для тебя на холмах окрест…»
Для тебя на холмах окрест созревают любви плоды,
Персик, яблоко и гранат стать добычей твоей горды.
Прогибая беседки лоз, наливается виноград,
Грозди ягод черны, как ночь, или розовы, как закат,
Или изжелта-зелены, или красным соком полны,
Словно кровью хмельной сердца, что без памяти влюблены.
Наши девушки — ветви ив, но созрели на них плоды,
До сих пор плодоносных ив не видали ничьи сады.
Вот нарцисс, в лепестках его отсвет прячется золотой,
Вот кувшинка, она — как снег над задумчивою водой.
Все прекрасное счастья ищет, властелином тебя избрав,
Тонок трепетный аромат восхищенных цветов и трав.
Что ни девушка — дивный плод, но не стоит судить на взгляд:
Их отведав, узнаешь ты, сколько злого они таят.
Ты сегодня поклясться рад, что сладки они, словно мед,
Но какая-нибудь в свой час желчи в душу тебе нальет.
Если б мог я вернуть покой истомленному сердцу! Но
Там, где «если б» закралось в речь, об удаче мечтать смешно.
Я несчастен, но я хочу хоть понять, для чего сюда
Все обличья свои несут и искусство и красота.
Чудо-дерево, к нам склонясь, тянет руки ветвей своих,
И свиданья на них цветут, и разлуки зреют на них,
Рядом с радостью грусть видна, близ веселья видна печаль,—
Повисают у губ плоды, не отведать которых жаль.
Может быть, этот сад Аллах для того и явил на свет,
Чтобы, всех испытав, узнать, в ком покорности должной нет.
Испытанье задумал он не затем, чтобы мучить нас,
Но затем, чтоб на книгу тайн мы поднять не дерзали глаз.
Нет, он хочет, чтоб впавший в грех нес прощенья его печать,
Ибо благостен и привык от начала веков прощать.
Много он сотворил чудес, испытуя нас так и сяк,
Между ними и слабый пол: слабый пол — это сильный враг.
Там, где стрелы любви свистят, не спасает броня от ран,
Перед женщинами — ничто даже те, кого вел Хакан.
Не родила земля того, кто поспорить бы с ними мог,
И мудрейшие из людей прах целуют у стройных ног.
Как бороться, когда одна может взглядом убить отряд,
А другая взять войско в плен, и за это их не корят.
Может женщина страсть взрастить, в грудь, как пику, вогнать ее,
Может раненому потом дать и радость и забытье.
Лишь одно недоступно ей — верность слову, и, рад не рад,
С этим должен смириться ты. Понимаешь, она — как сад,
Что плодами порой богат, а порою плодов лишен,
Что порою в листву одет, а порою и обнажен.
Не ругают за это сад, но и женщина такова,—
Изменяются что ни миг и дела ее и слова.
Все, что было, она предаст, все, что будет, предаст она,—
Ведь предательство слил в одно с любострастием Сатана.
«Твой друг может стать…»
Твой друг может стать оружьем врага могучим,
Избытка друзей не зря избегать мы учим.
Излишества тут, почти как во всем, опасны,
Ведь в горле еда встать может комком колючим.
Сегодняшний друг врагом обернется завтра,
Меняются чувства зыбким подобно тучам.
Иной говорит: «Друзей заводи побольше,
Ведь большее мы всегда почитаем лучшим».
Но слушай, ведь тот, кто много друзей имеет,
Рискует подчас со змеем сойтись ползучим.
Толпы избегай! Открой для немногих душу —
Меж многих легко застрять, как в песке сыпучем.
Ведь жажду твою моря утолить не могут —
Но может ручей, что робко журчит по кручам.
«Он стихи мои к Ахфашу…»
Он стихи мои к Ахфашу{169} снес и к тому же
Мне сказал, что стихов тот не видывал хуже.
Я ответил: «Как смел ты творенье святое
Дать тому, кто прославлен своей слепотою.
Не слагал он стихов и в душе не имел их,
Не лиса и не лев он для мудрых и смелых.
Помнит он кое-что, но, Всевышнего ради,
Текст, что списан в тетрадь, не заслуга тетради.
Ты, возможно, хотел, чтоб пришла ко мне слава,
Но ее раздавать нет у Ахфаша права.
Ты, возможно, хотел мне большого позора,
Но ведь Ахфаша брань забывается скоро.
Или сделать его ты пытался умнее,
Но ведь я для глухих говорить не умею.
Он изрек приговор, но не понял, в чем дело,—
Ложь с невежеством в дружбу вступить захотела.
Стих мой — истинный стих, что признали бы судьи,
Если б судьями были достойные люди,
А не он, нечестивец без божьего страха,
Чувства слова лишенный по воле Аллаха.
Я не царь Сулейман, не подвластны мне духи,{170}
Рыбы, птицы и звери к стихам моим глухи,
Список бедствий мне жизнь приготовила длинный,
Но пока не велела писать для скотины;
И коль мне обезьяна завидовать стала,
В этом радости много, а горести мало.
О Аллах! Пусть растут в ней бессилье и злоба,
Пусть за мной днем и ночью следит она в оба;
Пусть я стану соринкой в глазу ее злобном,—
Если ты почитаешь такое удобным».
«Когда бы ходить обучен…»
{171}
Когда бы ходить обучен был дивный дворец Хосроя,
К тебе он сбежал бы тайно, грезится мне порою.
Обидно ему без празднеств, без пышных пиров до света
Но что говорить об этом, когда невозможно это.
А знаешь, дворец прекрасен и требовать он достоин,
Чтоб жил в нем его хозяин — великий мудрец и воин.
Достоинства зданья спорят с достоинствами эмира,
Хоть тот и слывет славнейшим среди властелинов мира.
Промчавшихся дней величья не могут забыть палаты,—
Повсюду шаги гремели и говор порхал крылатый.
Дворец несравненный этот, сияньем слепящий очи,
Не зря и чертил и строил достойный восторга зодчий.
Творенье свое готовым он счесть не посмел, покуда
Простые кирпич и камень не преобразились в чудо.
И ввысь вознеслись колонны, и вспыхнули в залах фрески, —
Надменно глядели сверху жрецы в первозданном блеске
И витязи лет минувших в роскошном убранстве бранном
Любой из бойцов считался на родине марзубаном{172},
Любой из них хмурил брови, как будто вел речь с врагами
Отбросив свой щит, на меч опираясь двумя руками.
А в центре дворца, на троне, стоящем в парадной зале
Был тот, на кого не часто глаза поднимать дерзали.
Хоть светел он был и ясен, как месяц во мраке ночи,
Величье его, как солнце, слепило возведших очи.
К тому же, чего таиться, постельничий, стоя рядом,
К прекрасному властелину мешал прикоснуться взглядом
Всегда при своем эмире он был неотлучней тени,
И видом, величья полным, знатнейшим внушал почтенье
Поодаль стояли слуги, нарядные, словно маки,
Лицо опустив, касался груди подбородком всякий,
Но души их пребывали не в зле, не в страхе великом,
А в сладостном восхищенье пред солнцеподобным ликом
Хвалу властелину пели на ста языках вассалы,
Но лести, что лжи подобна, не слышали стены залы,—
Владела умами всеми, и душами, и сердцами
Действительность, достоверно описанная писцами.
Свой слух насыщал словами медлительно солнцеликий,
А после дары и дани слагали у ног владыки.
А после он шел к фонтанам, наперсникам и кувшинам,
Чтоб всласть подышать прохладой и ароматом винным.
Едва ли вино запретно, хоть в нем и таится пламя,
Как в угольях, ненароком не залитых поварами.
А если и было прежде в злодействе оно повинно,
То грех искупили годы в подземной тюрьме кувшина.
Игрою с огнем поспорить напиток сей может смело,
Он может огня быстрее и душу обжечь и тело.
Из грез или сочных гроздей готовятся вина наши, —
Не знаю! Вино прозрачней тончайшей стеклянной чаши.
По цвету оно — как пурпур, которого нет дороже,
На пламя вино похоже, но пламя тусклее все же…
Младенцев к нему приносят красавицы, и любая
Кротка и нежна, как кормящей матери подобает,
Движений плода под сердцем не ведали девы эти,
Их груди не набухали, но вскормлены ими дети.
Две девочки, «Флейта» с «Лютней», и ласковы и забавны,
Но радостней и печальнее «Бубен» — мальчонка славный.
Хоть мать его бьет нередко, зато и ласкает тоже,
Чтоб песня могла любая морозом пройти по коже.
Речист и красив с рожденья, с младенчества мудр и светел
Он словно Иса, сын Марьям{173}, что бога в пустыне встретил
В любом из его напевов сладчайшая скрыта тайна,
А голос его и четок и звонок необычайно.
Великою мукой мучат нередко друг друга люди,
А он исцеляет души, а он заживляет груди.
Он жизнь возвращает мертвым, он светлые мысли множит
Но вдруг разбудить и горе в душе задремавшей может.
Меж тех, кто внимает песням с тревогой в горящем взоре,
Иного ласкает радость, иного терзает горе.
Вот тут-то, с напевом сына свой голос легко сплетая,
Берется эмира славить и женщина молодая.
Покорны ее желаниям голоса переливы,
Как ласке ночного ветра упругие ветви ивы.
Он льется, как солнце грея и золото рассыпая,—
Сладчайшей не выбрать ноты, так дивно звучит любая.
Чуть глухо поет певица, но в голосе стон газели,
И трепетной лютни шепот, и флейты певучей трели.
Порой он тревожит лаской, величьем пьянит порою,
Пресытиться невозможно, следя за его игрою.
Он в каждое сердце входит без стука, без разрешенья,
Как вождь-победитель в город, не смевший принять сраженья.
Не нужно колдунье юной искусно скрывать дыханье,
Такое дыханье впору лишь мчащейся в гору лани.
Красавица в напряженье, как мальчик-бегун у цели,
Что рвется вперед, осилив соперника еле-еле.
Без голоса жить веками мелодия не могла бы,
Напев подыскали новый для песни чужой арабы.
Бог весть, когда эта песня пришла сюда из Ирана,
Рассказы о ней восходят к седым временам Аднана{174}.
«Хрусталь не блещет ярче винограда…»