Абу Мухаммед аль-Касим аль-Харири - Макамы
Ему сказали:
— Ты талантом и знаниями блеснул перед всем народом, теперь открой, из какой же знатной семьи ты родом?
Старик возразил:
— Что гордиться истлевшими костями! Гордиться следует только тем, чего достигаем мы сами: добродетелью и праведными делами!
Затем он продекламировал:
Клянусь, мы дети нынешнего дня,
Зачем же гнать мне в прошлое коня?
Гордиться надо делом рук своих —
Не тем, что кто-то сделал до меня!
Тут он скорчился, весь сжимаясь, потом встал, от холода содрогаясь, и сказал:
— О Аллах, дарами мир наполняющий, просьбы рабов твоих без ответа не оставляющий, благослови своего посланника, род его сбереги и мне от мучений холода помоги! Пришли сюда человека великодушного, тебе послушного, который, себя забывая, другим помогает в нужде и раба твоего не оставит в беде!
Так говорил он, словно в душу его Исам[176] вселился и аль-Асмаи[177] в языке воплотился. А стрелы взоров моих все летели к нему, рассеивая сомнения тьму. Наконец я понял: это Абу Зейд нас речью своей увлек, а его нагота — для добрых людей надежный силок. Заметив, что я его узнал и могу раскрыть, что он скрывал, старик сказал:
— Клянусь светилами и небесами, звездами цветов и звезд цветами, лишь тот укроет меня, кому от природы благородство дано и кровью доблести сердце напоено!
Я уловил, что он в виду имеет и чего другие не разумеют. Тяжко мне было видеть, как дрожит его тело, как его кожа сморщилась и посинела. Снял я шубу, в которую днем наряжался, а ночами холодными укрывался, и Абу Зейду ее отдал, чтоб он от холода не страдал. Старик надел ее без смущенья и тут же начал щедрости моей восхваленье:
О, как прекрасен мою наготу пощадивший!
Я благородством его от мороза согрет!
Будет укрыт от людских и от джинновских[178] козней
Шубой укрывший меня от мучений и бед!
Пусть он сегодня одет лишь моею хвалою —
Завтра ведь райской парчою он будет одет!
Говорит рассказчик:
— Своим красноречием привлек он сочувствие и внимание всей компании. Стали люди набрасывать на него шубы, шелками крытые, и джуббы[179], узором расшитые. Столько набросали, что он с трудом удержал, под тяжестью их едва не упал и взмолился Аллаху, чтоб он на Карадж всю милость свою ниспослал. А потом, как велит его обычай, он ушел, довольный богатой добычей. Я поспешил за ним вослед, и, когда мы вышли туда, где глаз посторонних нет, я сказал:
— Ты от холода мог и с жизнью расстаться, стоит ли так оголяться?
Он ответил:
— Увы, на упреки ведь все мы скоры, порицанья — пустые разговоры. В том, чтобы, сути не зная, друга корить жестоко, нет никакого прока. Клянусь тем, кто голову старца сединой осветил и земле плодородие подарил, — кабы не оголялся, я бы в убытке остался, с подтянутым животом и с пустым сундуком!
После этого он мрачный вид на себя напустил и меня покинуть решил. Но напоследок сказал:
— Ты ведь знаешь характер мой — всегда я перехожу от одной охоты к другой, попеременно то Зейда, то Амра дурачу[180], и в выигрыше я всегда — не иначе. Ты, кажется, хочешь мне помешать двойной урожай с твоего подарка собрать? Избавь меня от твоих насмешек и поучений, и Аллах простит тебе болтовню и избавит от прегрешений, Но я его весело потянул за рукав и сказал:
— Послушай, ведь ты не прав! Клянусь Аллахом, если бы я наготу твою не прикрыл и грехи твои ото всех не скрыл, ты бы так и остался с голой кожей, не стоял бы сейчас на луковицу похожий! Благодеяние мое ты признай и за двойное укрытие мне воздай: или шубу мою верни, или все про пять зимних «п» объясни.
Он удивленно на меня посмотрел и гнев едва удержать сумел, потом сказал:
— Что касается шубы, то это — вчерашнего дня возвращение или мертвого оживление; что же касается зимних «п» — то, видно, знания твои помутнели и сосуды памяти опустели: ведь я когда-то тебе читал стихи, что Ибн Суккара[181] о зиме написал:
Идет зима, и пять утех всегда на встречу с ней беру я:
Плащ теплый, пламя очага, пиры, постель и поцелуи!
Потом он сказал:
— Этот ответ исцеляющий полезнее, чем джильбаб[182] согревающий, и лучше, чем любая обнова, так что иди себе подобру-поздорову.
Расстался я с ним и с шубой своею, к несчастью, и все время дрожал, пока зимнее длилось ненастье.
Перевод А. Долининой
Бедуинская макама
(двадцать седьмая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Когда я был юнцом, недавно ушедшим из детства, захотелось мне пожить с бедуинами по соседству: воспринять их характер — гордый, нерабский — и наслушаться речи чисто арабской[183]. И вот, приготовившись к трудам и дорогам длинным, я начал свой путь по горам и долинам. Ревущих купил я, сколько в пустыне надо, и блеющих также — целое стадо[184].
У красноречивых нашел я приют — у тех, кто, словно эмиры, привольную жизнь ведут. И стал я жить средь сынов пустыни, не боясь ни забот, ни клыков отныне: бедуины мне лучшие пастбища дали и от вражеских стрел меня защищали.
Как-то лунною ночью зашла далеко обильно дававшая мне молоко. Решил я тотчас отправиться в путь — поскорее сбежавшую вернуть. Схватил я копье и вскочил на коня, и конь галопом понес меня по голой пустыне, по лесистой долине. Но своей верблюдицы я не сыскал, хотя до самой зари скакал. Я прервал ненадолго свою ловитву только для утренней молитвы. Снова потом я в седло вскочил — и снова коня галопом пустил. Увижу след — скачу по нему, холм впереди — на него коня подниму, всадника встречу — расспрошу, но пропажи своей не нахожу, словно спешу к колодцу напиться, а в колодце вода для питья не годится. Приблизился полдень, зной палил, и приугас моих розысков пыл — в такой час и Гайлан[185] свою Мейй забыл. День был тени копья длинней, материнских слез горячей. Решил я от зноя укрыться и немного вздремнуть, прежде чем продолжить свой путь, а не то усталость свалит с коня и смерть неминучая настигнет меня.
Нашел я дерево густое и расположился в тени для постоя: как хорошо — и конь отдохнет, и всадник его до заката соснет! Но вдруг я путника заметил, который, наверное, то же место приметил — и путь свой явно к нему наметил. Вторженье чужого было мне неприятно, и стал я просить Аллаха, чтобы путника он повернул обратно, но потом решил о беглянке его расспросить — вдруг укажет он путеводную нить…
Когда ж подошел он ко мне поближе, я пригляделся — и с радостью вижу: сам шейх ас-Серуджи предо мной — с дорожной котомкою за спиной! И так он со мной приветлив был, что я о пропаже своей забыл: стал расспрашивать, как идут у него дела и какая судьба сюда его привела. Старец и глазом не моргнул — тут же в ответ стихи затянул:
Если хочешь узнать о моей ты судьбе,
Окажу уваженье, отвечу тебе:
Я скитаться из города в город привык —
И науку ночных путешествий постиг.
Посох — верный мой друг, а сандалии — конь,
Мой дорожный припас — что поймает ладонь.
В том краю, куда ноги меня приведут,
Мой приятель — удача, а хан — мой приют.
Никакие печали не давят мне грудь:
Я прошедшие дни не пытаюсь вернуть.
Ты поверь: потому моя поступь легка,
Что душа от тоски и забот далека.
По ночам так спокойно и сладко я сплю,
Потому что на сердце обид не коплю.
Все равно, из какого источника пить
И в какую ловушку добычу ловить,
Но дорога одна отвратила мой взор:
Я блага никогда не куплю за позор!
Избегаю я тех, кого клонит порок
Ради благ преступить униженья порог.
Лучше жизни лишиться, в могиле лежать,
Чем бесчестьем богатство себе добывать!
Потом Абу Зейд поднял взор на меня и задал вопрос:
— Неспроста отрезал Касир свой нос?[186]
И тут я знакомцу рассказал, сколько из-за вчерашней беглянки перестрадал. А он мне в ответ:
— Что пропало, о том и печали нет! Не ищи того, что потоком времени смыло, не гляди на то, что в этом потоке уплыло, пусть это даже золото было. С тем навек простись, что из рук ушло, чтоб оно твое сердце всю жизнь не жгло, даже если ушедший — твой брат родной или душе твоей друг дорогой.
Потом он спросил меня:
— Не пора ли нашу беседу прервать и немного поспать? Тела наши валит с ног усталость, но ничто так не снимет телесную вялость, как полуденный сон в разгаре лета, — давно испытано средство это.
Я ответил:
— Если хочешь спать, я не буду тебе мешать.
Улегся он, ноги протянул и словно бы сразу крепко уснул. Я же стоянку решил охранять и на локоть оперся, чтобы случайно не задремать. Но едва язык мой бездействовать стал, как и меня крепкий сон сковал.
Поднялся я с земляной постели, когда уже звезды ярко блестели. Абу Зейда рядом я не нашел, да и мой оседланный с ним ушел… Как Якуб[187] о сыне, я горевал и, словно Набига[188], в печали не спал. Я остаток ночи безмолвно сидел и с великой тоскою на звезды глядел. Все думал о том, как я вернусь, как я пешим домой доберусь. Когда улыбкой восток озарился, в пустынной степи верховой появился. Я несколько раз рукой ему махнул, давая знак, чтоб он ко мне свернул, но он пренебрег моим желаньем, усилив стократ мои страданья, — проехал важно в отдаленье, убив меня стрелою презренья. Но я поспешил за ним бегом: хотел, чтоб он взял меня вторым седоком. Его спесивость я стерпеть был готов, лишь бы вновь обрести желанный кров.