Арбитр Петроний - Сатирикон
Евмолп только кончил изливать этот неудержимый поток слов, когда мы наконец вступили в Кротон. Отдохнув для начала в небольшой гостинице, принимаемся на другой день подыскивать дом на более широкую ногу и оказываемся в толпе наследоискателей, кинувшихся разузнавать, что мы за люди и откуда. В соответствии с тем, что решено было на общем совете, мы повествуем с необузданной сообщительностью, откуда мы и кто мы такие, а те верят нам безусловно. И принялись они сей же час взапуски предлагать Евмолпу свою поддержку.
(Все наследоискатели ищут наперебой Евмолпова расположения разными подношеньями.)
125. Покуда все это потихоньку шло в Кротоне, Евмолп, блаженствуя, совершенно позабыл, каково прежде было его состояние, и стал своим же хвалиться, будто никто здесь не может устоять перед его очарованием и что благодаря поддержке друзей его людям ничего не будет, даже если они в чем-то преступают законы того города. Один только я, хоть и наполнял изо дня в день прямо-таки распираемое от преизбыточных благ тело и мнил, что отвела от меня свой взгляд стоящая на карауле судьбина, а нет-нет и помыслю о причине моего преуспеяния, да и скажу себе: «Ну, как пошлет тертый этакий искатель кого-нибудь в Африку на разведку и раскроется наш обман? Ну, как наемник, наскучив обладанием счастья, осведомит друзей и злобным предательством раскроется наша выдумка? Вот и придется тогда вновь бежать и невиданной нищетой заменить побежденную как будто бедность. Боги-богини, до чего ж дурно тем, кто живет без закона: чего заслуживаешь, того и ждешь».
(Опасения Энколпия, принявшего кличку Полиэн, постепенно рассеиваются. Хрисида, служанка красавицы Кирки, прислана к нему госпожой.)
126. «Знаешь свою красу, так и гордый, вот и продаешь ласки свои, не даришь. А куда ж еще метят эти волосы, гребенкой завитые, лицо, натертое снадобьями, эта тихая нагловатость во взоре? Куда метит и походка, нарочито неторопливая, когда и ступня со ступней не разойдется больше, чем ей положено, — куда, как не на то, чтобы выставить свои красы да и продать их? На меня погляди: по птицам не гадальщица и к небесам астрологов равнодушная, а узнаю по лицу нрав человеческий и, увидев тебя на улице, уж понимаю, о чем твоя мысль. Потому, коли продашь то, о чем прошу, так купец есть, а отдашь так, по-человечески, — будешь моим благодетелем. А что сказываешься рабом и из простых, только разжигаешь пыл желания. Иным, видишь ли, женщинам без грубости не распалиться, и не просыпается у них страсть, пока не увидят раба какого или вестового, высоко подпоясанного. Других арена разжигает, или запыленный погонщик мулов, или актер бродячий, себя на позор выставляющий. Той самой породы хозяйка моя: четырнадцать передних рядов перескочит и среди простонародья отыщет себе предмет».
Увлеченный соблазнительной этой речью, «слушай, — сказал я тогда, — та, что меня полюбила, уж не ты ли?» Много она смеялась такой незадачливой гипотезе. «Не брал бы ты, — говорит, — на себя так много. Никогда еще я до раба себя не уронила, и да не попустят боги, чтобы я висельника в объятиях своих сжимала. Это матроны пускай рубцы от побоев целуют; а я хоть в услужении, но дальше всаднических рядов в жизни не сяду». Не мог я не подивиться, сколь прихотливо желание, и одним из чудес признал в служанке надменность матроны, а в матроне — неразборчивость служанки. Шутки наши продолжались, и я попросил служанку привести госпожу в рощу платанов. Девушке мысль понравилась. Подобрала она тунику повыше и свернула в ту лавровую рощу, что прилегала к дорожке. Вскорости выходит она из укрытия с госпожой и подводит ко мне близко женщину, совершеннейшую всех изваяний. Нет таких слов, какие могли бы выразить эту красоту, ибо, что ни скажи, все мало. Волосы, завитые самой природой, рассыпались по плечам, лоб маленький с зачесанными назад волосами, брови разбегались до линии щек и почти срастались в соседстве глаз, что сияли ярче звезд в безлунную ночь; ноздри слегка раздувались, а ротик был совершенно тот, какой Праксителю чудился у Дианы. А подбородок, а шея, а руки, а ослепительная эта ножка, схваченная тонким золотым обручем, — да она паросский мрамор затмевала! Тогда только, преданный любовник, я в первый раз позабыл Дориду.
Как это вышло, о Зевс, что, сам положивши оружье,
Средь небожителей ты мертвою сказкой молчишь?
Вот бы когда тебе лоб украсить витыми рогами,
Время настало прикрыть белым пером седину.
Подлинно здесь пред тобою Даная, коснись ее тела —
И огнедышащий жар члены пронижет твои.
127. Довольная, она засмеялась так пленительно, что казалось, это полная луна явила из-за туч свой лик. И тут же, пальчиками дополняя речь, «если ты не побрезгуешь, — говорит, — женщиной ухоженной и один лишь год знавшей мужа, предлагаю тебе, юноша, сестрицу. Братец у тебя, правда, есть — я не сочла для себя зазорным о том справиться. Что же тебе мешает и сестру признать? То же родство будет. Ты снизойди только и, если будет угодно, признай мой поцелуй». — «Ни за что! — восклицаю я. — Красотою твоей тебя заклинаю, да не побрезгуешь ты допустить человека пришлого в круг твоих почитателей. Дозволь лишь боготворить тебя, и ты обретешь обожателя. А чтобы ты не считала, будто в храм любви я вступаю безданно, дарую тебе брата моего». — «Как? Ты ли это, — возразила она, — даришь мне того, без кого жить не можешь, чьим поцелуем дышишь, кого любишь любовью, какой я от тебя хочу?» И такая прелесть явилась в голосе, произнесшем эти слова, что сладостный звук, напоивший мягкий воздух, казался согласным пением Сирен, ласкавшим, как нежное дуновение. Тогда при неизъяснимом отсвете беспредельных небес я решился, восхищенный, спросить ее имя. «Как? неужто не сказала тебе моя служанка, что меня зовут Киркой? Я, правда, не порождение Солнца и не задерживала моя матерь по своей прихоти всемирного течения светил; и все ж, если нас соединят судьбой, кое-что я отнесу на счет неба. Да что там, бог уже уготовляет нечто в неизреченных своих помыслах! Не случайно Кирка любит Полиэна: от века брачный огонь соединял эти имена. Так обнимай же меня, если хочется. И не бойся любопытных чьих-нибудь глаз: братец твой отсюда далеко». Сказав это, Кирка увлекла меня на пестрый покров земли, и я утонул в объятиях, что были мягче пуха.
Те же цветы расцвели, что древле взрастила на Иде
Матерь-земля в тот день, когда нескрываемой страстью
Зевс упивался и грудь преисполнил огнем вожделенья:
Выросли розы вкруг нас, фиалки и кипер нежнейший,
Белые лилии нам улыбались с лужайки зеленой.
Так заманила земля Венеру на мягкие травы,
И ослепительный день потворствовал тайнам любовным.
На этом-то покрове мы возлежали вдвоем, тешась тысячей поцелуев в поисках услады сокрушительной.
(Это свидание становится очередным испытанием для Энколпия. Кирка недоумевает.)
128. «Ну, что же это, — говорит, — или противен тебе мой поцелуй? Или дыхание, от поста невеселое? Или неучтивый под мышками пот? А если не то и не другое, так не Гитона ли ты боишься?» Краска густо залила мне лицо, и какие оставались еще силы, я и те потерял; тогда, чувствуя некое расслабление во всем теле, «прости, — говорю, — царица, не береди раны. Зелием я опоен».
(Самолюбие женское оказалось на этот раз едва ли не чувствительнее мужского.)
«Скажи, Хрисида, только правду: или я нехороша? или не убрана? или портит мою красу природный какой-нибудь изъян? Не обманывай свою хозяйку: что-то у нас не так!» Выхватывает она у притихшей зеркало и испытывает ту мимику, которая передает влюбленный смех, затем отряхивает измявшееся на земле одеяние и стремительно вступает в храм Венеры. А я, словно осужденный и в некий ужас приведенный неясным видением, принялся вопрошать свой дух, доподлинно ли упустил я наслаждение.
Ночь, навевая нам сон, нередко морочит виденьем
Взор ненадежный: и вот — разрытая почва являет
Золото нам, и рука стремится к покраже бесчестной,
Клад золотой унося. Лицо обливается потом;
Ужасом дух наш объят: а вдруг ненароком залезет
Кто-нибудь, сведав про клад, в нагруженную пазуху вора…
Но, едва убегут от обманутых чувств сновиденья,
Явь воцаряется вновь, а дух по утерянном плачет
И погружается весь в пережитые ночью картины.
(Гитон тоже имеет основания подтрунивать над Энколпием.)
129. «И на том спасибо тебе, что меня сократически любишь. Сам Алкивиад не вставал с ложа своего наставника более нетронутым». — «Поверь ты мне, братик, уже я не понимаю себя как мужчину, не ощущаю. Похоронил я ту часть моего тела, которою прежде я был Ахиллес».