Владислав Артемов - Остроумие мира
Когда известному геологу Леониду Ивановичу Лутугину предлагали стать директором или членом правления того или иного акционерного общества, он, будучи человеком бескорыстным и честным, всякий раз отшучивался:
– Куда уж мне теперь, господа! Жить осталось мне, знаете, мало! Нахапать много, пожалуй, за оставшиеся годы не успею, а свой некролог непременно испорчу!
Как-то раз к Ивану Петровичу Павлову зашел в лабораторию принц Ольденбургский и стал уговаривать его отправиться к нему во дворец, где должен был быть необыкновенный спирит, который-де заставит Павлова изменить свое отрицательное отношение к подобного рода «чудесам». Павлов отнекивался, говорил принцу, что спиритизм – это шарлатанство, но потом согласился.
Когда его представили спириту, тот сразу же стал величать Ивана Петровича гением.
– Вот видите, – шепнул Павлову принц, – он сразу понял, кто вы.
– Что ж тут удивительного, – ответил Иван Петрович. – Кругом все в мундирах, в орденах, в лентах, а я в простом пиджаке, но мне все оказывают внимание.
В 1917 году, когда шла Первая мировая война, русский композитор Игорь Федорович Стравинский посетил Рим и Неаполь. Эта поездка была отмечена знакомством с Пабло Пикассо, с которым у него установилась тесная дружба. При возвращении композитора в Швейцарию таможенники, проверяя багаж, обнаружили странный на их взгляд документ.
– Что это за рисунок? – спросил таможенник у Стравинского, рассматривая циркульные линии, углы и квадраты.
– Мой портрет работы Пикассо.
– Не может быть. Это план!
– Да, план моего лица и ничего более.
Тем не менее ретивые таможенники конфисковали рисунок, решив, что это замаскированный план какого-то стратегически важного сооружения.
Будучи проездом в Нью-Йорке, Стравинский взял такси и с удивлением прочитал на табличке свою фамилию.
– Вы не родственник композитора? – спросил он у шофера.
– Разве есть композитор с такой фамилией? – удивился шофер. – Впервые слышу. Стравинский – фамилия владельца такси. Я же не имею ничего общего с музыкой. Моя фамилия – Пуччини.
Хорошо знавшая в годы эмиграции писательницу Тэффи – красивую и остроумнейшую женщину – поэтесса Ирина Одоевцева вспоминала:
– Женские успехи доставляли Тэффи не меньше, а возможно, и больше удовольствия, чем литературные. Она была чрезвычайно внимательна и снисходительна к своим поклонникам.
– Надежда Александровна, ну как вы можете часами выслушивать глупые комплименты Н. Н.? Ведь он идиот! – возмущались ее друзья.
– Во-первых, он не идиот, раз влюблен в меня, – резонно объясняла она. – А во-вторых, мне гораздо приятнее влюбленный в меня идиот, чем самый разумный умник, безразличный ко мне или влюбленный в другую дуру.
Какая-то пациентка спросила С. П. Боткина:
– Скажите, доктор, какие упражнения самые полезные, чтобы похудеть?
– Поворачивайте голову справа налево и слева направо, – ответил Боткин.
– Когда?
– Когда вас угощают.
Однажды мать будущего знаменитого физика Петра Николаевича Лебедева, в ту пору еще студента, получила от сына странное письмо, сильно ее взволновавшее.
«А у меня новорожденная: кричит, бунтует, ничьего авторитета не признает, – писал ей холостой сын. – Я, слава богу, уже оправился, совершенно здоров и хожу в институт. Крестным был профессор Кундт, он пришел в некоторое взвинченное настроение, когда я преподнес ему новорожденную…»
Только в конце письма выяснилось, что новорожденной была… некоторая «идея относительно электричества». Госпожа Лебедева спокойно вздохнула.
Лебедев был врагом бесплодной эрудиции.
– Мой книжный шкаф, – говорил он, – набит знаниями гораздо больше меня, однако не он физик, а я.
Во МХАТе шел «Юлий Цезарь» Шекспира. По ходу спектакля статист должен был вынести свиток и отдать его К. С. Станиславскому, игравшему роль Брута. Статист куда-то исчез. Тогда В. И. Немирович-Данченко велел срочно переодеть рабочего сцены и заменить им статиста.
Рабочий вышел на сцену со свитком и громким голосом сказал, обращаясь к Станиславскому:
– Вам, Константин Сергеевич, вот тут Владимир Иванович передать чегой-то велели…
М. Кэссат. В Опере
Немирович-Данченко был в Большом театре на балете Асафьева «Пламя Парижа». Рядом с ним сидел пожилой и, видно, впервые попавший на балетное представление человек. Он восторженно воспринимал все, что происходило на сцене, и удивлялся только: оперный театр, а совсем не поют.
– Почему же это? – обратился он к сидящему рядом Немировичу-Данченко.
Владимир Иванович терпеливо объяснил ему, что балет – особый жанр, в котором только танцуют. Но в это время хор запел «Марсельезу»! Человек взглянул в лицо Немировичу-Данченко, укоризненно покачал головой и произнес:
– А ты, видать, вроде меня – первый раз в театре-то!
Рассказывают, что Немирович-Данченко молодому драматургу, жаловавшемуся на отсутствие хороших тем, предложил такую: молодой человек, влюбленный в девушку, после отлучки возобновляет свои ухаживания, но она предпочитает ему другого, куда менее достойного.
– Что это за сюжет? – покривился драматург. – Пошлость и шаблон.
– Вы находите? – сказал Немирович-Данченко. – А Грибоедов сделал из этого недурную пьесу. Она называется «Горе от ума».
Находясь в обществе молодых поэтов, Михаил Светлов никогда не подчеркивал своего превосходства. Однажды один молодой человек, неправильно понявший светловскую простоту, стал называть его «Миша».
– Что вы со мной церемонитесь, – сказал ему Светлов, – называйте меня просто – Михаил Аркадьевич.
Литфонд долго не переводил Светлову денег. Заждавшись, после многих напоминаний из Ялты он послал директору такую телеграмму: «Вашу мать беспокоит отсутствие денег».
На писательском собрании прорабатывали пьесу, перед этим обруганную в одной центральной газете. Доклад делал критик, известный своим разгромным стилем. Светлов печально заметил:
– Вы знаете, кого напоминает мне наш докладчик? Это тот сосед, которого зовут, когда надо зарезать курицу.
Об одном поэте Светлов сказал:
– Он как кружка пива – прежде чем выпить, надо сдуть пену.
По поводу своей сутулости Светлов часто шутил:
– Что такое знак вопроса? Это состарившийся восклицательный.
На светловском юбилее было оглашено письмо отсутствовавшего по причине болезни Вениамина Каверина, в котором он писал: «Я завидую не только таланту Светлова, но и его удивительной скромности. Он, как никто, умеет довольствоваться необходимым».
– Мне не надо ничего необходимого, – возразил Светлов, – но я не могу без лишнего.
Светлов стойко и мужественно умел переносить невзгоды и почти никогда не жаловался. Он всегда отшучивался и говорил:
– Счастье поэта должно быть всеобщим, а несчастье – обязательно конспиративным.
О двух маститых литературоведах Светлов как-то сказал в кругу писателей:
– Когда я их читаю, никак не могу понять, стоит ли мне читать книги. Все равно что по котлете представить, как выглядела живая корова, из которой эта котлета сделана.
Прогуливаясь по морскому пляжу и обозревая распростертые на песке фигуры загорающих, Светлов сказал:
– Тела давно минувших дней…
В 1956 году Светлова вызвали в МГБ в связи с посмертным пересмотром дела одного из поэтов. Следователь спросил:
– Знали ли вы этого поэта? Что вы можете о нем сказать?
– Знал. Он был хорошим поэтом и настоящим коммунистом.
– Как? Ведь он был троцкистом и за это посажен.
– Нет, это я был троцкистом, – сказал Светлов. – А он был настоящим коммунистом.
Следователь растерялся, попросил у Светлова пропуск, подписал его и сказал:
– Идите, идите…
На литературном вечере после чтения стихов Светлов отвечал на многие записки. Несколько записок он оставил без ответа.
– Почему вы отвечаете не на все записки? – раздался голос из зала.
– Если бы я мог ответить на все вопросы, – сказал Светлов, – мне бы стало неинтересно жить.
Светлов, написав стихи, тут же читал их кому-нибудь. Если поблизости никого не было, звонил по телефону. Звонил иногда среди ночи.
Друг Светлова, разбуженный однажды ночным звонком, спросил его:
– А ты знаешь, который час?
– Дружба – понятие круглосуточное, – ответил Светлов.
Утверждая простоту как высшую форму искусства, Светлов сказал:
– В каждом изысканном блюде есть привкус. А у ржаного хлеба есть вкус, но привкуса нет.
Студент Литературного института защищал дипломную работу – читал морские стихи из своей книги. Выступая с критикой этих стихов, Светлов сказал: