Романо Гуардини - Человек и его вера
Вот Кириллов, утверждающий, что Бог «всегда мучил» его и считающий своим долгом покончить с этим мучением. При этом он присваивает себе прерогативу Бога, суверенность Его воли, причем самым ужасным образом из всех возможных — кончая жизнь самоубийством. Но в тот момент, когда он хочет осуществить это решение, его движения вдруг изменяются: он начинает вести себя как марионетка. В момент реализации решения заявляет о себе форма существования того механизма, который переводит человека в план мертвой абстракции. Он — Кириллов, человек; но его члены, его движения порождают образ марионетки…
Если пристально взглянуть на Смердякова, четвертого из братьев Карамазовых, то невольно задаешь себе вопрос, человек ли он вообще. Разумеется, он человек: он мыслит, говорит, одевается, ест, пьет, у него есть свое тщеславие, свои секреты и свои внешние проявления. И все же, если проследить его отдельные, столь выразительные черты: к примеру, характер его тщеславия, и его объекты, и то, что тщеславие это не имеет никакого отношения к остальным людям, и его странные ощущения, пристрастия, или то, что внушает ему отвращение, или его парадоксальную логику, или его манеру проявлять внимание и воспринимать — не прямо, а словно бы окольным путем, — или ту поразительную, холодную серьезность, с которой он реагирует на религиозную или этическую тематику, — когда я проследил все это, я вдруг понял: да ведь это одноклеточное! Нечто среднее между растением и слизняком! Хоть он и человек, но в нем заявляет о себе то, иное. Не то чтобы человек просто изображал или «персонифицировал» это, — нет, этот образ проявляется в нем, в его чертах, в его движениях, в его речи…
Аналогичным образом — правда, с совершенно другим эмоциональным итогом — складывалось мое отношение к младшему из четырех братьев Карамазовых, Алеше. Я обратил внимание на то, как по-особому он воспринимает истину, на его манеру высказывать правду — не только интенсивно, но и с ударением. В этом, как представляется, и состоит то особое, что выделяет этого человека из числа прочих. Старик Федор называл его «ангел мой», старший брат Дмитрий — «херувим»; Иван, тот самый, конфликт которого с Алешей располагается на линии сверкающей истины, исходящей от Бога, также использовал это слово — и мне показалось, что и здесь проступает образ из сферы внечеловеческого — образ ангела, а именно того ангела, характернейшим устремлением которого служит познание, — херувима… Здесь можно было бы привести еще целый ряд соображений такого рода. Эти и им подобные персонажи помогают, как мне представляется, угадать истинный смысл «Идиота».
2. Личность Мышкина
Займемся сначала, чтобы раскрыть неподдельную человечность Мышкина, его индивидуальностью.
Мы встречаемся с ним в самом начале романа, в холодное, туманное утро, в поезде, которым он возвращается из Швейцарии в Россию. Жалкий узелок составляет весь его багаж. О внешности его говорится следующее:
«Обладатель плаща с капюшоном был молодой человек… лет двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего, очень белокур, густоволос, со впалыми щеками и с легонькою, востренькою, почти совершенно белою бородкой. Глаза его были большие, голубые и пристальные; во взгляде их было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую болезнь. Лицо молодого человека было, впрочем, приятное, тонкое и сухое, но бесцветное, а теперь даже досиня иззябшее».
Голос его характеризуется как «тихий и примиряющий», и позже мрачно-недоверчивый Рогожин скажет ему: «Я твоему голосу верю, как с тобой сижу».
Многократно подчеркивается, что у князя прекрасные манеры, что он любезен и исполнен такта. При этом он вовсе не так уж и ловок в обществе, нередко выглядит даже смущенным и неуверенным. Тем не менее обстоятельства никогда не одерживают над ним верх; он всегда сохраняет свою суверенность. Однако он не прикладывает к этому никаких особых усилий; все это происходит за счет естественности его натуры.
В начале повествования он одет более чем скромно, можно сказать — плохо. Получив большое наследство, он появляется в очень элегантном виде, но платье его, добавляет Достоевский, было сшито слишком уж по моде — так, как это случается с людьми, которые, не высказывая никаких собственных пожеланий, целиком доверяются слишком уж доборосовестному портному. По сути дела ему безразлично, какая на нем одежда — скромная или элегантная…
Столь же равнодушен он, по-видимому, и к материальному достатку. Сначала он беден, но, очевидно, не ощущает этого, иначе он не смеялся бы так весело над теми грубыми шутками, которые отпускают его попутчики Рогожин и Лебедев по поводу его узелка. Он без малейшего смущения признается в нехватке средств к существованию, радуется, когда Рогожин выражает желание помочь ему, позже охотно берет в долг несколько рублей, и не помышляя при этом об унижении своего достоинства. С другой стороны, его не слишком трогает и унаследование большого состояния. Он упоминает об этом лишь позже, да и тогда — только в связи с другими вещами, важными для него в человеческом смысле. Он дает деньги не считая и признает справедливость даже самых наглых требований. «Эх ты простофиля, простофиля! — возмущается генеральша Епанчина, его несколько эксцентричная приятельница, полюбившая его как сына. — Все-то тебя обманывают!» Духовные ценности для него с такой несомненностью выше денег, что эти последние вообще теряют всякое значение, — недаром генерал, никогда не упускающий своей выгоды, объявляет его «погибшим человеком».
На характере князя лежит печать благородства. При этом мы никоим образом не воспринимаем его как фантазера; человек он скорее реалистический и достойный доверия. То, что Аглая изображает его Дон-Кихотом, диктуется совсем другими причинами: этим способом она хочет в порыве самоистязания отплатить ему за недостаточно четко выраженные мужские качества.
Мышкин — храбрый человек. При этом он не лишен страха, как Ставрогин, а неустрашим. Это становится очевидным из тех двух сцен, когда он встает на защиту женщины: сестры Гаврилы Ардалионовича — в квартире последнего и Настасьи Филипповны — в «Павловском воксале». Оба раза он — единственный, кто вступается за женщину; оба раза ему не сходит это с рук. Но если бы подобная ситуация возникла еще раз, он поступил бы точно так же. Эта смелость есть нечто большее, чем бесстрашие холодного сердца: «Трус тот, кто боится и бежит; а кто боится и не бежит, тот еще не трус», — говорит он сам с улыбкой, «пообдумав». На глазах у «общества», безжалостнее которого трудно себе что-то представить, он защищает те тонкие и благородные понятия, которым здесь не придается никакого значения. Это — та метафизическая смелость, которая служит признаком посланничества и чревата большими страданиями.
В князе живет тонкое чувство чести. «Я, может быть, смешно очень выразился, — говорит он однажды в трагическую минуту, — и был сам смешон, но мне все казалось, что я… понимаю, в чем честь». Он имеет в виду честь в ее суверенной форме: внутреннее обязательство служить высокому, бескорыстному, беззащитному.
Он доверяет каждому, поэтому его считают болтливым. Но это — просто отсутствие подозрительности, свойственное предельно благородному человеку, не умеющему постичь, что следует быть осторожным. И то, что его доверием часто и бесстыдно злоупотребляют, ничуть не мешает ему одаривать им людей снова и снова. Его доверие есть нечто творческое.
Несмотря на то, что он никогда не «судит» других — как и Алеша, но только по другой причине (по своей загадочно - многодумной смиренности), — он очень тонко чувствует, что представляет собой человек и что в нем истинно.
Но особенно глубока его связь с завершенностью. Ценности этого рода таят в себе угрозу; они предельны. Ими и определяется судьба Мышкина, его гибель. Встретившаяся ему на жизненном пути Настасья Филипповна — человек такого плана, что вся жизнь ее проходит под знаком завершенности. Все, что есть ценного в ее существовании, отлито в форму следствий и выводов, доведенных до крайнего предела. Если бы ее окружало добро, если бы ее развитие проходило в условиях чести и свободы, она стала бы героически дерзающей личностью, способной на великую, творческую любовь. Тоцкий разрушил ее жизнь; и так как над этой жизнью властвует закон завершенности, то разрушение затрагивает и самые основы. Мышкин подвластен завершенности по самой своей сути; потому-то и настигает его судьба в лице этой женщины, красота которой губительна, а жизнь отмечена печатью завершенности. Его «любовь-сочувствие» несет в себе смерть.
Князь достигает больших высот в понимании других людей. «Я теперь очень всматриваюсь в лица», — признается он. Он живо реагирует на все оттенки формы и содержания. Показателен в этом плане его особый графологический дар, его владение старой каллиграфией, стилистическим нюансам которой он дает тонкое толкование. Людей он видит насквозь, — чуть ли не как провидец. Меткость его взгляда объясняется отсутствием корыстных интересов и враждебности; поэтому Мышкин не предубежден, а внутренне полностью открыт. Он предоставляет другому свободу во всех его проявляниях, и тот предстает его взору таким, каков он на самом деле.