Грэм Грин - Путешествия без карты
Лавки менял составляют в Ларедо целую улицу, сбегающую вдоль холма к мосту, принадлежащему двум странам; по другую его сторону, в Мексике, они карабкаются вверх на холм точно такой же улицей, только немного более грязной. Что побуждает путешественника остановиться перед тем или иным менялой? Одни и те же цены были выведены мелом на всех лавчонках, спускавшихся к небыстрым бурым водам реки: «1 доллар — 3 песо 50 сентаво». Турист, должно быть, выбирает по лицу, но тут и лица были одинаковы — лица метисов.
Я думал, что подсяду здесь в попутную машину, что в Мексику течет поток автомобилей с американскими туристами, но их тут не было совсем. Казалось, жизнь давала себя знать лишь в виде громоздившейся у волнореза кучи пустых жестянок и истоптанных ботинок, из‑за чего вы сами ощущали себя чем‑то вроде наносной породы. В Сан–Антонио меня уверили, что в Ларедо легко найти машину и перебраться на другую сторону; таможенный чиновник, чья будка находилась рядом с въездом на мост, сказал, что это правда, он знает совершенно точно, что из Сан–Антонио поедет мексиканец «на роскошной немецкой машине», и он, конечно, подвезет меня до Мехико за два–три доллара. И потому я ждал и ждал, а мексиканец все не появлялся, не думаю, что он вообще существовал на свете, хотя не знаю, кому я здесь был нужен — ведь это мое прозябание не приносило денег никому из местных.
Каждые полчаса я спускался к реке и глядел на Мексику. Казалось, там все было так же. как и здесь: лавки менял, взбегавшие на холм под жарким солнцем, кучка людей, собравшихся у въезда на мост, намытые водой наносы у другого волнолома. Наверное, эти люди говорили: «Из Монтеррея в Нью–Йорк едет американец в роскошной немецкой машине, он и подбросит вас за два–три доллара», а кто‑то наподобие меня стоял в Рио–Гранде, смотрел на лавки с нашей стороны и думал: «Там, за мостом, лежат Соединенные Штаты», и поджидал несуществующего путешественника. С таким же чувством человек глядит на собственное отраженье в зеркале.
Я говорил себе, что за мостом находятся великие надгробия истории: Чичен–Итца, Митла, Паленке — все то, чем Мексика притягивает археологов; яркие пледы, шляпы–сомбреро, серебро из Таско, манящие туристов; реликвии Кортеса и конкистадоров, которые так интересны для историков; фрески Ороско и Риверы ждут искусствоведов, а бизнесменов привлекают нефтяные скважины Тампико, серебряные рудники Пачука, кофейные плантации Чьяпас, банановые заросли Табаско. Все говорят, что в Мексике за доллар можно купить много всякой всячины.
Я вернулся на площадь и купил газету, но в этот день мне не везло ни в чем: весь номер отдан был на откуп старшеклассникам, которых пригласили быть редакторами и корреспондентами, они заполнили колонки городскими пересудами и толками, подслушанными в школьных коридорах. Вы полагаете, что это были нетерпеливые, настроенные радикально юноши и девушки? О нет, нимало. Банальные суждения старших нередко плод открытий младших. Женева… демократия… народный фронт… угроза фашизма. Все это можно было узнать и в Альберт–Холле, а новостей о Мексике здесь было несравненно меньше, чем в нью–йоркских изданиях. Там говорилось о сраженье на границе возле Браунсвилла, какой‑то человек, которого все называли генерал Родригес, собрал вокруг себя испытывавших недовольство фермеров, чьи земли отошли к индейцам вследствие аграрной реформы, и организовал фашистский отряд «золоторубашечников». Нью–йоркские газеты отправили туда своих корреспондентов, один из них в такси проехал от Браунсвилла до Матамороса и обратно и сообщил, что не видал сражений, но наблюдал волнения. Он написал, что как‑то раз заметил за стеклом суровое и жесткое лицо — дело было в пустыне, — за беспорядками следил какой‑то незнакомец. В Нью–Йорке мне сказали, что у Родригеса стоит на границе с Техасом сорок тысяч хорошо обученных повстанцев и, если я не увижу Родригеса, я не увижу ничего.
Вы быстро привыкаете к тому, что в Мексике вас всюду ждут разочарования. Так. в городе, который показался вам прекрасным в сумерки, при свете дня видна разруха, дорога неожиданно кончается, погонщик мулов так и не приходит, великий человек ведет себя непостижимо молчаливо при знакомстве, и вас так утомляет долгая дорога, что, наконец добравшись до прославленных руин, вы не способны ими любоваться. Так было и с Родригесом — до встречи так и не дошло.
Предыдущую ночь я провел в Сан–Антонио. Это Техас, но Техас, который отчасти Мексика, отчасти Уилл Роджерс. Когда я ехал в поезде из Нового Орлеана, мой попутчик–техасец все время говорил голосом Уилла Роджерса: тягучий говорок коммивояжера и благодушная расчетливость провинциала. Всю ночь он сыпал поговорками, исполненными ложной доброты и плоской мудрости той пошлой философии, которую охотно поставляет «Метро–голдуин». Ему вторил метис в яркой рубашке в крапинку с непроницаемым лицом, не обращавший ни малейшего внимания на собеседника и отвечавший ему невпопад, почти не отрываясь от карманной фляги.
Коричневые, выпуклые пустоши тянулись по обеим сторонам вагона, на горизонте вспыхивала нефть, словно огонь на жертвеннике пирамиды, а рядом Старый Свет и Новый Свет вели беседу. Общенье — то единственное, что неизменно предлагает вам дорога. В пути так много утомительного, что людям нужно выговориться, они и выговариваются в поезде, у пламени костра, на пароходе, дождливым днем под пальмами гостиничного дворика. Необходимо как‑то убить время, а это можно сделать только с помощью себе подобных. Словно герои Чехова, они теряют всяческую сдержанность порой вы можете услышать самые интимные признания. И возникает впечатление, что в мире обитают только чудаки и представители диковинных профессий, чья удивительная глупость сочетается с немыслимым терпением, как видно, для того, чтоб соблюдалось равновесие.
БИОГРАФИЯ
Пока техасец разглагольствовал на весь вагон, сосед мой по скамье глядел не отрываясь на дорогу. Его болезненное, тонкое лицо хранило выражение непреходящей грусти. В нем было что‑то от познавшего религиозные сомнения викторианца, что‑то от Клафа, но без бакенбард, и руки у него были натруженные, а не холеные, праздные руки писателя или богослова. Он рассказал мне, что проехал восемь тысяч миль, сделал огромный круг по всем Соединенным Штатам, теперь ему остался маленький кружок, чтобы доехать до дому, который расположен милях в ста от Сан–Франциско. Это его первый отпуск за три года, но он без сожаления вернется на работу.
Он говорил мягко, с трудом подыскивая нужные слова, печально глядя на техасскую равнину. Должно быть, он почти ни с кем не говорил последние три года. Он жил один, работал тоже один, и возвращается теперь, чтобы пробыть еще три года в одиночестве. Я полюбопытствовал, что это за работа, из‑за которой он живет отшельником вблизи от Сан–Франциско. «Да понимаете, — ответил он, — я не могу уйти ни днем, ни ночью, а батраку нельзя довериться. Птицы невероятно чуткие, если поблизости чужой, они так нервничают, что заболевают».
Оказалось, что он разводит индюшек, живет один на птицеферме среди одиннадцати сотен птиц. Они пасутся на лугу, а он живет в автоприцепе, и спит, когда позволят птицы: приходится гоняться целый день, пока они угомонятся на закате. А под подушку он кладет ружье; собаки предупреждают его лаем, если подкрадывается вор или одичавший пес. Порой он подымается раза четыре за ночь, не зная, какая встреча предстоит ему во тьме, кто его ждет: вооруженный хобо или собака, притаившаяся под кустом. На первом, даже на втором году жизни на ферме он спал довольно плохо, но ничего, быть может, за три года он накопит денег и откроет собственное дело, которое позволит ему жить в свое удовольствие, видеться с людьми, обзавестись семьей — какая девушка захочет жить в прицепе, среди тысячи индюшек?
— Что же это за дело?
Он оторвал свой грустный, отрешенный взор от сумрачной равнины и горящей нефти:
— Буду разводить кур, это надежней.
САН–АНТОНИО
В дневное время Сан–Антонио гораздо больше мексиканский, чем американский город, но все же это Мексика не настоящая (тут слишком чисто), а с глянцевитой видовой открытки. В местном соборе под непрерывный стрекот вентиляторов, висевших над фигурами святых, чей нежный цвет и гипсовые жесты должны были запечатлеть возвышенность и хрупкость чувств, священник по–испански читал проповедь. Собравшаяся паства походила на картинки, которые встречаются в альбомах раннего викторианства: черное кружево мантилий, живые, узкие, заостренные лица — словно на иллюстрациях из «Книги красоты» леди Блессингтон. Река Сан–Антонио, украшенная маленькими водопадами и зарослями папоротников, хитро петляла через город, точно виньетка на открытке, пришедшей в Валентинов день, — был ли ее изгиб похож на контур сердца? Ни дать, ни взять страничка из домашнего альбома: