Романо Гуардини - Человек и его вера
Иван хочет, чтобы отца не стало; он хочет, чтобы преступление совершил его брат, которого он тоже ненавидит. Все это можно было бы еще понять, если бы речь шла только о диких желаниях сердца, раздираемого страстями. Но Иван возводит зло, порождаемое сердцем, в категорию духа. Он делает из этого принцип. Вспомним его разговор с Алешей:
«— Брат, позволь еще спросить: неужели имеет право всякий человек решать, смотря на остальных людей: кто из них достоин жить и кто более не достоин?
К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос всего чаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другим причинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так кто же не имеет права желать?
Не смерти же другого?
А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить».
Обратимся теперь к тем странным, трудно постижимым переменам, которые произошли в отношениях Ивана со Смердяковым.
В упомянутом выше разговоре Иван открылся перед Алешей, посвятив его в свою внутреннюю жизнь и в планы на будущее. Он хочет-де поехать в Европу, чтобы «вступить на новый, совершенно неведомый путь, и опять совсем одиноким, как прежде, много надеясь, но не зная, на что…». Теперь он возвращается домой после встречи с братом. Он подавлен. Его мучит не только страх перед «новым и неведомым», но и нечто другое — «тоска до тошноты». «Главное, тем она была досадна, эта тоска, и тем раздражала, что имела какой-то случайный, совершенно внешний вид; это чувствовалось. Стояло и торчало где-то какое-то существо или предмет, вроде как торчит что-нибудь иногда пред глазом, и долго, за делом или в горячем разговоре, не замечаешь его… Наконец Иван Федорович, в самом скверном и раздраженном состоянии духа, достиг родительского дома и вдруг, примерно шагов за пятнадцать от калитки, взглянув на ворота, разом догадался о том, что его так мучило и тревожило.
На скамейке у ворот сидел и прохлаждался вечерним воздухом лакей Смердяков, и Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душе его сидел лакей Смердяков, и что именно этого-то человека и не может вынести его душа».
Смердяков «сидел в душе его»… В первое время Иван проявлял интерес к Смердякову. Он «сам приучил его говорить с собою всегда, однако, дивясь некоторой бестолковости или, лучше сказать, некоторому беспокойству его ума и не понимая, что такое «этого созерцателя» могло бы так постоянно и неотвязно беспокоить». Постепенно Смердяков стал вызывать его раздражение, и он начал ненавидеть его… Семейная ситуация накалялась все больше, и Смердяков говорил с ним также и об этом. «… но хотя Смердяков вел всегда об этом разговор с большим волнением, а опять- таки никак нельзя было добиться, чего самому-то ему тут желается. Даже подивиться можно было нелогичности и беспорядку иных желаний его, поневоле выходивших наружу и всегда одинаково неясных. Смердяков все выспрашивал, задавал какие-то косвенные, очевидно надуманные вопросы, но для чего — не объяснял того, и обыкновенно в самую горячую минуту своих же расспросов вдруг умолкал или переходил совсем на иное». На фоне этого растущего отвращения Ивана к лакею и происходит эта встреча:
«С брезгливым и раздражительным ощущением хотел было он пройти теперь молча и не глядя на Смердякова в калитку, но Смердяков встал со скамейки, и уже по одному этому жесту Иван Федорович вмиг догадался, что тот желает иметь с ним особенный разгонор. Иван Федорович поглядел на него и остановился, и то, что он так вдруг остановился и не прошел мимо, как желал того еще минуту назад, озлило его до сотрясения. С гневом и отвращением глядел он на скопческую испитую физиономию Смердякова с зачесанными гребешком височками и со взбитым маленьким хохолком. Левый чуть прищуренный глазок его мигал и усмехался, точно выговаривая: «Чего идешь, не пройдешь, видишь, что обоим нам, умным людям, переговорить есть чего». Иван Федорович затрясся:
«Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак!» — полетело было с языка его, но, к величайшему его удивлению, слетело с языка совсем другое:
Что батюшка, спит или проснулся? — тихо и смиренно проговорил он, себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно, сел на скамейку. На мгновение ему стало чуть не страшно, он вспомнил это потом. Смердяков стоял против него, закинув руки за спину, и глядел с уверенностью, почти строго.
Еще почивают-с, — выговорил он неторопливо. («Сам, дескать, первый заговорил, а не я».) — Удивляюсь я на вас, сударь, — прибавил он, помолчав, как-то жеманно опустив глаза, выставив правую ножку вперед и поигрывая носочком лакированной ботинки».
Так начинается борьба между этими двумя людьми. Иван ненавидит это создание, но в то же время не может от него отделаться. Зная это, Смердяков впадает в бесстыдно-доверительный тон, приводящий Ивана в ярость. Однако Иван говорит и действует не так, как следовало бы ожидать; создается впечатление, что его слова и поступки диктуются не эмоциями, а подсознательным ощущением связи со Смердяковым. Смердяков как бы лишает его свободы воли. При этом он совершенно недвусмысленно дает понять, в чем суть их сообщества и что их объединяет: эта основа — ненависть к отцу. Однако общность их коренится, видимо, еще глубже; она заложена в том факте, что каждый из них поставил себя чем-то сокровенным вне Закона Божиего: у Смердякова это — нечто невыразимое, проистекающее, как кажется, одновременно из магического и из сатанинского, у Ивана — его «бунт».
С бьющимся сердцем читаешь, как Смердяков с его нечеловеческим спокойствием — за которым таится столь странное «волнение»… что за психологизм! — излагает Ивану свой план: он пользуется доверием старика и знает его привычки, знает, что тот надеется на появление Грушеньки и что ревность к отцу уже почти свела с ума Дмитрия. Он посвящен во все детали подготовки этого желанного визита; он позаботился и о том, чтобы Дмитрий, узнав их, пришел в полную ярость, и о том, чтобы Дмитрий смог проникнуть в закрытый со всех сторон двор, где он наверняка столкнется с отцом. Сам Смердяков намерен симулировать приступ эпилепсии, чтобы не выступать в качестве свидетеля, и дает понять Ивану, чтобы тот в преддверии событий уехал в Чермашню, окрестную деревню. Иван чувствует, что его втягивают в страшное сообщничество:
«Что-то как бы перекосилось и дрогнуло в лице Ивана Федоровича. Он вдруг покраснел.
Так зачем же ты, — перебил он вдруг Смердякова, — после всего этого в Чермашню мне советуешь ехать? Что ты этим хотел сказать? Я уеду, и у вас вот что произойдет. — Иван Федорович с трудом переводил дух.
Совершенно верно-с, — тихо и рассудительно проговорил Смердяков, пристально, однако же, следя за Иваном Федоровичем.
Как совершенно верно? — переспросил Иван Федорович, с усилием сдерживая себя и грозно сверкая глазами.
Я говорил, вас жалеючи. На вашем месте, если бы только тут я, так все бы это тут же бросил… чем у такого дела сидеть-с… — ответил Смердяков, с самым открытым видом смотря на сверкающие глаза Ивана Федоровича».
Иван встает, хочет пройти в калитку, но вдруг останавливается и поворачивается к Смердякову. «Произошло что-то странное: Иван Федорович внезапно, как бы в судороге, закусил губу, сжал кулаки и — еще мгновение, конечно, бросился бы на Смердякова. Тот по крайней мере это заметил в тот же миг, вздрогнул и отдернулся всем телом назад. Но мгновение прошло для Смердякова благополучно, и Иван Федорович молча, но как бы в каком-то недоумении, повернул в калитку.
Я завтра в Москву уезжаю, если хочешь это знать, — завтра рано утром — вот и все! — со злобою, раздельно и громко вдруг проговорил он, сам себе потом удивляясь, каким образом понадобилось ему тогда это сказать Смердякову».
Иван не властен над собою…
А потом следует глубоко психологичная сцена, когда он поздней ночью, почти уже утратив самоконтроль, идет на поводу у собственных инстинктов:
«… мы не станем передавать все течение его мыслей… — повествует рассказчик. — И даже если б и попробовали что передать, то было бы очень мудрено это сделать, потому что были не мысли, а было что- то очень неопределенное, а главное — слишком взволнованное. Сам он чувствовал, что потерял все свои концы. Мучили его тоже разные странные и почти неожиданные совсем желания, например: уж после полночи ему вдруг настоятельно и нестерпимо захотелось сойти вниз, отпереть дверь, пройти во флигель и избить Смердякова, но спросили бы вы, за что, и сам он решительно не сумел бы изложить ни одной причины в точности, кроме той разве, что стал ему этот лакей ненавистен как самый тяжкий обидчик [9], какого только можно приискать на свете. С другой стороны, не раз охватывала в эту ночь его душу какая-то необъяснимая и унизительная робость, от которой он — он это чувствовал — даже как бы терял вдруг физические силы [10]. Голова его болела и кружилась. Что-то ненавистное щемило его душу, точно он собирался мстить кому. Ненавидел он даже Алешу, вспоминая давешний с ним разговор, ненавидел очень минутами и себя. О Катерине Ивановне он почти что и думать забыл и много этому потом удивлялся, тем более что сам твердо помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в душе своей тогда же шепнул про себя: «А ведь вздор, не поедешь, и не так тебе будет легко оторваться, как ты теперь фанфаронишь». Припоминая потом долго спустя эту ночь, Иван Федорович с особенным отвращением вспоминал, как он вдруг, бывало, вставал с дивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтобы не подглядели за ним, выходил на лестницу и слушал вниз, в нижние комнаты, как шевелился и похаживал там внизу Федор Павлович, слушал — подолгу, минут по пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением сердца, а для чего он все это проделывал, для чего слушал — конечно, и сам не знал. Этот «поступок» он всю жизнь свою потом называл «мерзким» и всю жизнь свою считал, глубоко про себя, в тайниках души своей — самым подлым поступком изо всей своей жизни [11]. К самому же Федору Павловичу он не чувствовал в те минуты никакой даже ненависти, а лишь любопытствовал почему-то изо всех сил: как он там внизу ходит, что он примерно там у себя теперь должен делать [12], предугадывал и соображал, как он должен был там внизу заглядывать в темные окна и вдруг останавливаться среди комнаты и ждать, ждать — не стучит ли кто. Выходил Иван Федорович для этого занятия на лестницу раза два».