Гилберт Кийт Честертон - Сочинения
Сама эта фраза велит мне сказать то, без чего не обойдешься, начиная даже очерк о Франциске. Необходимо увидеть — пусть упрощенно, пусть грубо — мир, в который попал святой Франциск, и прошлое этого мира, хотя бы то, которое Франциска касалось. Надо написать, как Уэллс, «Исторический очерк»[150]. Что до Уэллса, ясно, что наш замечательный писатель страдал, как страдает тот, кто ненавидит своего героя. Писать об истории, ненавидя Рим, то есть и императоров, и пап, – значит, собственно, ненавидеть почти все на свете. Еще немного — и возненавидишь человека из чистого человеколюбия. Отрицая и воина, и пастыря, лавры победителя и нимб святого, отрезаешь себя от множества людей, а этого не возместить даже столь сильному и тонкому разуму. Чтобы понять, какое место в истории занимает святой Франциск — пастырь и воин, – надо быть шире и любвеобильней. Итак, я закончу эту главу обобщениями о мире, который Франциск застал.
Люди не верят из узости. Сам я сказал бы, что они не так кафоличны[151], чтобы стать католиками. Но я не хочу обсуждать сейчас доктрины христианства, я пишу об его истории, такой, какою способен видеть ее человек с умом и воображением, даже если сам он — не христианин. Я говорю о том, что сомнения чаще всего порождены мелочами. Беспечно читая книги, вы узнаете о языческом обряде — и он вам кажется прекрасным, узнаете о деянии христиан — и оно вам кажется жестоким; но вам не хватает широты, чтобы увидеть главное в язычестве и в христианской реакции на него. А пока это так, вы не поймете исторического мгновения, когда Франциск появился, и сути его великой, поистине народной миссии.
Наверное, все знают, что в XII — XIII веках мир проснулся. Именно тогда развеялись долгие чары сурового и бесплодного времени, которое мы зовем Темными веками[152]. XIII же век можно назвать освобождением; во всяком случае, его можно назвать развязкой несравненно более жестокой и бесчеловечной эпохи. Что же кончилось? От чего освободились люди? Тут–то и расходятся мнения толкователей истории. С внешней, мирской стороны люди действительно проснулись после долгого сна; но пока они спали, они видели разные сны — и вещие, и жуткие. Наши рационалисты считают, что люди просто очнулись от кошмара суеверий и двинулись по пути просвещения. Но тем, для кого Темные века — тьма и больше ничего, а заря, занявшаяся в XIII веке, – только свет, никогда не разобраться в жизни святого Франциска. Дело в том, что его радость и радость его Божьих скоморохов — не только радость пробуждения. С Темными веками кончился не только сон, во всяком случае — не только кошмар.
Кончилась епитимья[153], если хотите — кончился срок чистилища. Мир очистился от страшной духовной немощи. Изгнали эту немощь века аскезы, ничто другое не изгнало бы. Христианство явилось в мир, чтобы исцелить его, и лечило единственным возможным способом.
С внешней, практической стороны высокая цивилизация древних кончилась тем, что люди вынесли из нее определенный урок — обратились в христианство. Урок этот связан с психологией, а не только с теологией. Языческая цивилизация действительно была очень высокой. Нам ничуть не опасно, нам даже выгодно признать, что ничего более высокого человечество до сих пор не создало. Древние изобрели непревзойденные способы и словесного, и пластического изображения мира; вечные политические идеалы; стройные системы логики и языка. Но они сделали еще больше — они поняли свою ошибку.
Эта ошибка так глубока, что нелегко найти для нее подходящее слово. Проще и приблизительней всего назвать ее поклонением природе. Можно сказать, что древние были слишком естественны. Греки — великие первооткрыватели — исходили из очень простой и на первый взгляд очевидной мысли: если человек пойдет прямо по большой дороге разума и природы, ничего плохого случиться не может, тем более если человек этот так разумен и прекрасен, как древний грек. И не успели греки пойти по этой дороге, как с ними приключилась действительно странная вещь, такая странная, что о ней почти невозможно рассказать. Замечу лишь, что наши самые отвратительные реалисты не пользуются добрыми плодами своего метода. Обсасывая гнусности, они не в состоянии заметить, что свидетельствуют в пользу традиционной морали. Если бы я любил такие вещи, я бы мог привести тысячу примеров из их книг в защиту христианской этики. Никто не написал полной, совсем правдивой истории греческих нравов. Никто не показал, какое огромное место занимала некая странность. Мудрейшие люди в мире пожелали жить согласно природе и почти сразу занялись на редкость противоестественным делом[154]. Почему–то любовь к солнцу и здоровье естественных людей привели прежде всего к поразительно противному извращению, заражавшему всех, как мор. Самые великие, даже чистые мудрецы не смогли его избежать. Почему? Казалось бы, народу, чьи поэты могли создать Елену[155], а скульпторы — Афродиту[156], нетрудно остаться нормальным в этом отношении. Но тот, кто поклонился здоровью, не останется здоровым. Если человек идет прямо, его дорога крива. Человек изогнут, как лук; христианство открыло людям, как выправить эту кривизну и попасть в цель. Многие посмеются над моими словами, но поистине благая весть Евангелия — весть о первородном грехе.
Рим еще жил и рос, когда греческие его наставники уже гнили на корню, ибо не слишком спешил у них учиться. Он сохранял куда более достойный, патриархальный уклад, но в конце концов и он погиб от того же недуга, порожденного прежде всего языческим культом природы. К несчастью античной цивилизации, для огромного большинства древних не было ничего на мистическом пути, кроме глухих природных сил — таких, как пол, рост, смерть. У нас вошли в поговорку времена Нерона[157], когда садизм восседал на троне среди бела дня. Но то, о чем я говорю, и глубже и сложнее, чем привычный перечень зверств. С человеческим воображением случилась дурная вещь — весь мир окрасился, пропитался, проникся опасными страстями, естественными страстями, которые неуклонно вели к извращению. Древние сочли половую жизнь простой и невинной — и все на свете простые вещи потеряли невинность. Половую жизнь нельзя приравнивать к таким простым занятиям, как сон или еда. Когда пол перестает быть слугой, он мгновенно становится деспотом. По той, по иной ли причине он занимает особое, ни с чем не сравнимое место в человеческом естестве; никому еще не удалось обойтись без ограничения и очищения своей половой жизни. Современные разговоры о половой свободе, о теле, прекрасном, как растение, – или описания райского сада, или просто плохая психология, от которой мир устал две тысячи лет тому назад.
Не надо путать все это с праведными обличениями порочной античности. Древний мир был не столько порочен, сколько способен понять, что становится все порочнее или, во всяком случае, логически на порочность обречен. У магии природы не было будущего, ее можно было углубить только в черную магию. Для нее не было будущего; в прошлом она была невинна лишь по молодости. Можно сказать, что она была невинна потому, что была поверхностна. Язычники оказались умней язычества, потому они и обратились. Тысячи древних были и мудры, и добродетельны, и доблестны, но груз народных сказок, носивших название религии, прибивал их к земле. Я пишу о реакции на это зло и повторю: оно было повсюду. В самом полном и буквальном смысле слова, имя ему было — Пан.
Не сочтите за метафору то, что я скажу, – им действительно нужны были новое небо и новая земля, потому что они опоганили свое небо и свою землю. Как могли они поднять глаза к небу, когда непристойные легенды смотрели на них со звезд? Что могла им дать любовь к цветам и птицам после тех историй, что про них рассказывали? Всех свидетельств не приведешь, пусть одно заменит многие. У всех нас слово «сад» вызывает трогательные ассоциации — легкая печаль вспоминается нам, или невинные радости, или нежные старые девы, или старый священник у изгороди, под сенью колокольни. Если вы хоть немного знаете латинскую поэзию, вспомните, что стояло в их садах вместо солнечных часов или фонтана, нагло и весомо, в ярком солнечном свете; попробуйте вспомнить, каков был бог их садов[158].
Поистине от этого наваждения могла избавить только в полном смысле слова неземная религия. Вряд ли стоило проповедовать древним естественную религию цветочков и звезд — не осталось ни одного чистого цветка, ни одной неоскверненной звезды. Приходилось идти в пустыню, где цветы не растут, и в пещеру, откуда звезд не увидишь. В эту пустыню, в эту пещеру ушла мудрость мира на тысячу лет, и мудрее она ничего не могла сделать. Спасти ее было под силу только сверхъестественному; если Бог не спас бы ее, то уж божества — тем более. Ранние христиане звали бесами языческих богов, и были правы. Какова бы ни была поначалу религия древних, теперь только злые духи обитали в опустевших святилищах. Пан стал только паникой, Венера — только венериным грехом[159]. Я совсем не думаю, конечно, что каждый язычник был таким, даже в самом конце. Но отходили они от этого поодиночке. Глубоко личное дело, называемое философией, почти ничем не было связано с коллективной религией; в этом — главное отличие язычников. Они знали гораздо лучше нас, что с ними такое, какие бесы искушают и мучают их, и перечеркнули много веков новыми словами: «Сей род изгоняется молитвой и постом»[160].