Гилберт Кийт Честертон - Сочинения
Глава 2. МИР, КОТОРЫЙ ЗАСТАЛ СВЯТОЙ ФРАНЦИСК
Теперь, когда газеты заменили историю или, точнее, ту традицию, которую можно назвать исторической сплетней, стало легче хотя бы в одном отношении. По крайней мере, теперь ясно, что мы не знаем ничего, кроме конца. Газеты не просто сообщают новости, – они сообщают обо всем как о новости. Например, совершенно новым оказался Тутанхамон[143]. Точно так же из сообщений о смерти генерала Бэнгса мы узнали, что он когда–то родился. После войны мы узнали немало об освобожденных народах; но мы ни разу не слыхали, что эти народы порабощены. Нам твердят о примирении, а мы не знали о ссоре. Нам некогда заниматься такими скучными вещами, как сербский эпос, – куда увлекательней обсуждать на современном жаргоне проблемы югославской дипломатии. Мы увлекаемся тем, что зовется Чехословакией, но не удостоили внимания Богемию. Вещи, старые, как Европа, подаются нам в виде сенсаций, не уступающих в свежести последним сообщениям из жизни американских прерий. Это очень интересно, как интересна последняя сцена пьесы. Тем, кому достаточно выстрела или объятия, проще — да и легче — приходить перед самым занавесом. Но если вам захочется узнать, кто же кого убил, кто кого целовал и почему, – этого мало.
Современные историки, особенно английские, страдают этим недостатком. В лучшем случае они рассказывают половину истории христианства, причем последнюю. Те, для кого разум начинается с гуманистов, а вера — с Реформации[144], никогда не расскажут о чем–нибудь полностью, ибо придется начать с институций, чьего происхождения им не понять и даже не представить. Подобно тому, как мы знаем о смерти нерождавшегося генерала, мы знаем все об уничтожении неизвестно почему и как возникших монастырей. Конечно, этого мало даже для умного человека, ненавидящего монастыри. Этого ничтожно мало и для того, чтобы ненавидеть даже вполне заслуживающие ненависти вещи. Все вы, наверное, слышали от историков и романистов о темном деле, называемом испанской инквизицией. Дело это действительно темное хотя бы потому, что темно его происхождение. Протестантская история начинает прямо с ужасов, как пантомима начинает с короля чертей на бесовской кухне. Я не сомневаюсь, что испанская инквизиция, особенно к концу, была действительно страшной, а то и бесовской; но почему? Чтобы понять испанскую инквизицию, надо понять прежде всего две совершенно неизвестные нам вещи — Испанию и инквизицию. Первая поставит нас перед великой проблемой крестового похода против мавров, и мы узнаем, как герои и рыцари спасли Европу от пришельцев из Африки. Вторая вызовет к жизни всю сложность другого крестового похода — похода против альбигойцев[145], и мы узнаем, почему люди любили и почему ненавидели всеотрицающее восточное наваждение. Пока мы не поймем, что то и другое началось с опрометчивости и романтики крестового похода, нам не понять, куда именно пробрались предательство и зло. Конечно, крестоносцы злоупотребили победой, но победа была. А где победа, там и смелость, там и народная любовь. Восторг победы покрывает ошибки и подстрекает к крайности. Например, я давно, с молодости, говорил о том, что Англия жестока к ирландцам. Но несправедливо описывать бесовщину 98–го года[146], не упомянув о войне с Наполеоном[147]. Несправедливо утверждать, что англичане хотели только смерти Эммета[148]; в действительности их куда больше волновала славная смерть Нельсона[149]. К сожалению, это грязное дело не кончилось 98–м, и несколько лет назад наши политики снова попытались прибегнуть к убийству и грабежу, мягко укоряя ирландцев, поминающих былое. Говорить о войне с Ирландией, забывая, как бескорыстны были мы в войне с Пруссией, – нечестно по отношению к Англии. Точно так же нечестно по отношению к Испании расписывать орудия пытки словно ужасные игрушки. Да, история инквизиции кончилась плохо. Я ничуть не требую признать, что она и начиналась хорошо. Мне просто жаль, что для многих она вообще не начиналась. Нынешние люди прибыли лишь к ее смерти или даже, как лорд Том Нодди, опоздали к повешению. Да, инквизиция бывала страшнее любой виселицы, но они собирают лишь прах от праха, видят лишь пепелище костра.
Я случайно привел в пример инквизицию. Какое бы отношение ни имела она к святому Доминику, со святым Франциском она не связана. Позже я скажу, что ни Франциска, ни Доминика нельзя понять, если не понимаешь, чем были для XIII века ересь и крестовый поход. Но сейчас у меня другая цель. Я хочу показать, что историю святого Франциска нельзя начинать с его рождения, – тогда ничего в ней не поймешь, лучше и не рассказывать. А в наше время рассказывают именно так, задом наперед. Мы узнаем о реформаторах, понятия не имея, что же они реформировали; узнаем о мятежниках, даже и не представляя себе, против чего они восстали; узнаем о восстановлении того, чего не было. Рискуя тем, что глава непомерно разрастется, я все же расскажу хоть немного о великих движениях, которые привели к появлению Франциска. Вам может показаться, что я берусь описать мир или мироздание, чтобы рассказать об одном человеке. К сожалению, мир и мироздание мне придется описать, непростительно обобщая. Я не пытаюсь показать, как мал нищий монах на фоне огромного неба, – я хочу окинуть взором небо, чтобы мы поняли, как он велик.
Сама эта фраза велит мне сказать то, без чего не обойдешься, начиная даже очерк о Франциске. Необходимо увидеть — пусть упрощенно, пусть грубо — мир, в который попал святой Франциск, и прошлое этого мира, хотя бы то, которое Франциска касалось. Надо написать, как Уэллс, «Исторический очерк»[150]. Что до Уэллса, ясно, что наш замечательный писатель страдал, как страдает тот, кто ненавидит своего героя. Писать об истории, ненавидя Рим, то есть и императоров, и пап, – значит, собственно, ненавидеть почти все на свете. Еще немного — и возненавидишь человека из чистого человеколюбия. Отрицая и воина, и пастыря, лавры победителя и нимб святого, отрезаешь себя от множества людей, а этого не возместить даже столь сильному и тонкому разуму. Чтобы понять, какое место в истории занимает святой Франциск — пастырь и воин, – надо быть шире и любвеобильней. Итак, я закончу эту главу обобщениями о мире, который Франциск застал.
Люди не верят из узости. Сам я сказал бы, что они не так кафоличны[151], чтобы стать католиками. Но я не хочу обсуждать сейчас доктрины христианства, я пишу об его истории, такой, какою способен видеть ее человек с умом и воображением, даже если сам он — не христианин. Я говорю о том, что сомнения чаще всего порождены мелочами. Беспечно читая книги, вы узнаете о языческом обряде — и он вам кажется прекрасным, узнаете о деянии христиан — и оно вам кажется жестоким; но вам не хватает широты, чтобы увидеть главное в язычестве и в христианской реакции на него. А пока это так, вы не поймете исторического мгновения, когда Франциск появился, и сути его великой, поистине народной миссии.
Наверное, все знают, что в XII — XIII веках мир проснулся. Именно тогда развеялись долгие чары сурового и бесплодного времени, которое мы зовем Темными веками[152]. XIII же век можно назвать освобождением; во всяком случае, его можно назвать развязкой несравненно более жестокой и бесчеловечной эпохи. Что же кончилось? От чего освободились люди? Тут–то и расходятся мнения толкователей истории. С внешней, мирской стороны люди действительно проснулись после долгого сна; но пока они спали, они видели разные сны — и вещие, и жуткие. Наши рационалисты считают, что люди просто очнулись от кошмара суеверий и двинулись по пути просвещения. Но тем, для кого Темные века — тьма и больше ничего, а заря, занявшаяся в XIII веке, – только свет, никогда не разобраться в жизни святого Франциска. Дело в том, что его радость и радость его Божьих скоморохов — не только радость пробуждения. С Темными веками кончился не только сон, во всяком случае — не только кошмар.
Кончилась епитимья[153], если хотите — кончился срок чистилища. Мир очистился от страшной духовной немощи. Изгнали эту немощь века аскезы, ничто другое не изгнало бы. Христианство явилось в мир, чтобы исцелить его, и лечило единственным возможным способом.
С внешней, практической стороны высокая цивилизация древних кончилась тем, что люди вынесли из нее определенный урок — обратились в христианство. Урок этот связан с психологией, а не только с теологией. Языческая цивилизация действительно была очень высокой. Нам ничуть не опасно, нам даже выгодно признать, что ничего более высокого человечество до сих пор не создало. Древние изобрели непревзойденные способы и словесного, и пластического изображения мира; вечные политические идеалы; стройные системы логики и языка. Но они сделали еще больше — они поняли свою ошибку.