Григорий Богослов - Собрание сочинений святителя Григория Богослова
Сверх сего, ты, мудрейший и разумнейший из всех, ты, который принуждаешь христиан держаться на самой высоте добродетели, — как не рассудишь того, что в нашем законе иное предписывается как необходимое, так что не соблюдающие того подвергаются опасности, другое же требуется не необходимо, а предоставлено свободному произволению, так что соблюдающие оное получают честь и награду, а не соблюдающие не навлекают на себя никакой опасности? Конечно, если бы все могли быть наилучшими людьми и достигнуть высочайшей степени добродетели, это было бы всего превосходнее и совершеннее. Но поелику Божественное должно отличать от человеческого, и для одного нет добра, которого бы оно не было причастно, а для другого велико и то, если оно достигает средних степеней, — то почему же ты хочешь предписывать законом то, что не всем свойственно, и считаешь достойными осуждения не соблюдающих сего? Как не всякий, не заслуживающий наказания, достоин уже и похвалы, так не всякий, не достойный похвалы, посему уже заслуживает и наказание. Надобно требовать должного совершенства, но не выступая из пределов свойственного нам любомудрия и сил человеческих.
Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам; я не могу не возвращаться часто к ним; надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, за которые он достоин ненависти; но ежели в чем, то особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мной мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того, оставил богатство, знатность породы, славу, власть — словом, все, что кружится на земле и услаждает людей не более, как сновидение. Одно только удерживаю за собой — искусство слова, и не порицаю себя за труды на суше и на море, которые доставили мне сие богатство. О, когда бы я и всякий мой друг могли владеть силой слова! Вот первое, что возлюбил я и люблю после первейшего, то есть Божественного, и тех надежд, которые выше всего видимого. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете, и не знаю, может ли что быть справедливее, как словом воздать благодарность за искусство слова словесным наукам. Итак, скажи нам, легкомысленнейший и ненасытнейший из всех: откуда пришло тебе на мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло сие и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе сие в мысли? Какие злохитрые телхины [42] и завистливые демоны? Если угодно, скажем и этого причину, именно: после столь многих противозаконных и злых дел надлежало тебе, наконец, дойти и до сего и тем явно напасть на самого себя, так что где ты особенно думал действовать умно, там–то наипаче, сам того не замечая, опозорил себя и доказал свое безумие. Если же не так, то объясни, что значит это твое определение и какая причина побудила тебя ввести сие новое постановление касательно словесных наук? И ежели ты скажешь что–нибудь справедливое, мы не будем обвинять тебя, а будем только жалеть о себе. Ибо мы научились как побеждать убеждениями разума, так и уступать над собой законную победу.
Словесные науки и греческая образованность (το ελληνιζειν), говорит он, наши, так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость, так как у вас вся мудрость состоит в одном: веруй. Но и у вас, я думаю, не посмеются над этим пифагорейские философы, для которых: сам сказал, есть первый и высший догмат, более уважаемый, чем самые золотые или, вернее, свинцовые стихи [43]. Ибо у последователей Пифагора после первой, так много прославляемой посвященными в таинства учения его, философии молчания, направленной к тому, чтобы ученики посредством молчания приучились размерять все слова свои, принято было за правило, о каких бы предметах учения ни спрашивали, дать ответ и потом, когда будут требовать доказательства, не отвечать ничего, кроме следующего: так думал Пифагор; и это слово, так полагал он, служило доказательством, не подлежащим никакой поверке и исследованию. Но это речение: сам сказал, не то же ли выражает, хотя и в других буквах и словах, что и наше: веруй, над которым вы не перестаете издеваться и ругаться? Ибо наше изречение означает, что непозволительно не верить словам мужей богоносных и то самое, что они достойны вероятия, служит таким доказательством сказанного ими, которое крепче всякого логического довода и опровержения. Но допустим на время, что сей ответ не неопровержим. Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то почему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои законы и твое бессмыслие? Какая это греческая образованность, к которой относятся словесные науки, и как можно употреблять и разуметь сие слово? Я готов вместе с тобой, любитель выражений обоюдных, разобрать его силу и значение, зная, что нередко одним и тем же словом означаются разные понятия, а иногда разными словами — одно и то же и, наконец, различными наименованиями — различные и предметы. Ты можешь сказать, что греческая образованность относится или к языческому верованию, или к народу и к первым изобретателям силы языка греческого. Если это относится к языческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов предписана греческая образованность, подобно как предписано, что и каким демонам приносить в жертву? Ибо не всем велено приносить одно и то же, и не все — одному, равно — и не одинаковым образом, как это угодно было определить вашим иерофантам и учредителям жертвоприношений. Вот, например, у линдиан благочестивым делом почитается проклинать Вуфина [44],и, злословя его, тем воздавать честь божеству; у жителей Тавриды — убивать чужестранцев, у лакедемонян — бичеваться перед жертвенником; у фригиян — оскоплять себя при усладительных звуках свирелей и после утомительной пляски; у иных — мужеложствовать; у других — блудодействовать; и мало ли еще есть других непотребств, совершаемых при ваших таинствах, о чем я не считаю нужным говорить порознь! Но кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая? Да если бы это было и так, все, однако, не видно из сего, что она должна принадлежать только язычникам или что общее достояние есть исключительная собственность какого–нибудь из ваших богов или демонов; подобно как и другие многие вещи не перестают быть общими оттого, что у вас установлено приносить их в жертву богам. Если же ты сего не скажешь, а назовешь вашей собственностью греческий язык и потому будешь нас устранять от него, как от отеческого наследства, нимало нам не принадлежащего, — то, во–первых, не вижу, какое может быть тому основание или как можешь ты связывать это с почитанием демонов. Ибо из того, что у одних и тех же людей и язык и верование греческие, еще не следует, чтобы язык принадлежал к верованию и чтобы по сему справедливо было лишать нас употребления сего языка. Такое умозаключение найдут неправильным и ваши учителя логики. Ибо если два сказуемых приличествуют одному и тому же подлежащему, то из сего еще не следует, что они и сами — одно и то же. Иначе, если предположим, что один и тот же человек — и золотых дел мастер и живописец, то надобно будет искусство живописи почесть за одно с искусством золотаря и, наоборот, искусство золотаря признать за одно с искусством живописца, что совершенно нелепо. Потом я спрошу тебя, любитель греческой образованности и словесности: вовсе ли запретишь ты нам говорить по–гречески, даже обыкновенными, простонародными, общеупотребительными словами, или не дозволишь только употреблять слова отборные и высокопарные, которые доступны для одних отлично образованных? Если сии последние, то какой это странный раздел! Будто слова σμερδαλεον, κοναβιζειν, μων, δηπουθεν, αττα, αμωσγεπως [45] принадлежат к одному наречию, а прочие надобно бросить в киносарг, как прежде бросали туда незаконнорожденных [46]? Если же и простые, неизящные выражения равно принадлежат к греческому языку, почему не лишаете нас и их, и вообще всякого греческого слова, каково бы оно ни было? Это было бы как нельзя более человеколюбиво и вполне достойно вашего невежества.
Но я хочу открыть тебе касательно сего предмета высшее и более совершенное умозрение. Не мое дело рассуждать, есть ли особенные какие–то слова богов (не говорю о словах μωλυ, ξανθον, χαλκις [47]; над ними я смеюсь), слова, которые превосходнее и знаменательнее наших и, однако же, образуются посредством органов голоса и через воздух доходят до слуха, между тем как богам сроднее было бы беседовать между собой только посредством мыслей и образов. А наше рассуждение таково: и язык, и всякое искусство или полезное учреждение, какое бы ты себе ни представил, принадлежат не одним изобретателям, а всем ими пользующимся; и как в искусной музыкальной гармонии одна струна издает тот звук, другая — другой, высокий или низкий, но все устрояется одним искусным начальником хора и составляет одну прекрасную гармонию, так и здесь: высочайший Художник и Зиждитель — Слово, хотя избрал различных изобретателей различных полезных учреждений и искусств, но все предложил всем, кто хочет, дабы соединить нас узами взаимного общения и человеколюбия и украсить жизнь нашу кротостью. Как же ты говоришь, что греческая образованность — твоя? Не финикиянам ли принадлежат письмена, или, как думают другие, не египтянам ли, или еще не евреям ли, которые и их превосходят мудростью и которые веруют, что Самим Богом начертан закон на богописанных скрижалях? Тебе ли принадлежит аттическое красноречие? А игра в шашки, наука чисел, искусство считать по пальцам, меры, весы, искусство устроять полки и воевать — чье это? Не евбеян ли? Потому что в Евбее родился Паламид, который изобрел многое и, тем возбудив зависть, потерпел наказание за свою мудрость, то есть приговорен был к смерти воевавшими против Илиона. Итак, что же? Если египтяне и финикияне, если евреи, у которых и мы заимствуем многое для своего научения, если, наконец, жители острова Евбеи будут, по твоему, присваивать себе все это как собственность, что нам тогда делать? Чем будем защищаться против них, быв уловлены собственными законами [48]? Не приведется ли нам лишиться всего того и, подобно галке в чужих перьях, видеть, что у нас оборвут их и мы останемся голыми и безобразными? Или твоя собственность стихи? Но что, если право на них оспорит та старуха, которая, когда толкнул ее в плечо скоро бежавший навстречу ей юноша, стала бранить его и в жару гнева, как рассказывают, выразила брань свою стихом, который очень понравился тому юноше и, быв приведен им в правильную меру, послужил началом стихотворства, столько тобой уважаемого? Что сказать о прочем? Если ты гордишься оружием, то от кого, храбрейший воин, у тебя оружие? Не от циклопов ли, от коих ведет свое начало искусство ковать? Если представляется тебе важной, и даже важнее всего, багряница, которая сделала тебя и мудрецом, и установителем таких законов, то не должен ли ты отдать ее тирянам, у которых пастушья собака, съевши улитку и вымаравши свои губы багряным ее соком, показала пастуху пурпуровую краску и передала вам, царям, через тирян это пышное рубище, плачевное для злых? Что еще сказать о земледелии и кораблестроении, которых могут лишить нас афиняне, рассказывающие о Димитрах [49], Триптолемах, драконах, Келеях и Икариях и передающие вам об этом множество басен, на которых основываются ваши срамные таинства, поистине достойные ночной тьмы? Угодно ли тебе, чтобы я, оставив прочее, обратился к главному предмету твоего безумия или, лучше, злочестия? То самое, чтобы посвящаться и посвящать в таинства и служить богам, откуда перешло к тебе? Не от фракиян ли? В этом самое слово θρησκευειν (служить богам) может тебя удостоверить. А жертвоприношение не от халдеев ли или от кипрян? Астрономия не вавилонянам ли принадлежит? Геометрия не египтянам ли? Магия не персам ли? Гадание по снам от кого, как не от телмисян [50]? Птицегадание от кого, как не от фригиян, которые прежде других стали замечать полет и движения птиц? Но чтоб не многословить, откуда у тебя все частные принадлежности богопочтения? Не каждая ли от одного какого–либо частного народа? А из соединения всех их вместе составилось одно таинство суеверия! Итак, что же? После того, как все отойдет к первым изобретателям, не должно ли будет допустить, что у тебя не останется ничего своего, кроме злобы и твоего богоотступничества, по истине нового? В самом деле, ты первый из христиан вздумал восстать против Господа, как некогда у скифов рабы против господ. Правда, что для тебя было бы весьма важно, если бы, по твоим определениям и законам, разрушилось это злое скопище [51], чтобы можно было освободиться от беспокойств и опять увидеть Римскую державу в древнем благосостоянии, свободной от всякого внутреннего междоусобия, которое гораздо нестерпимее и страшнее войны с внешними врагами, подобно как ужаснее терзать свою собственную плоть, нежели чужую.