Дмитрий Мережковский - Франциск Ассизский
Но сколько ни думал, – ничего не мог придумать, а в созванном по этому делу совещании кардиналов почти все решили, что дело, начатое Франциском, есть «нечто небывалое в Церкви и невозможное».
– Если мы это признаем, то отречемся от Евангелия и Христу поругаемся! – возмутился кардинал Джиовани Колонна, и вдруг все притихли, как будто заговорил он о веревке в доме повешенного.[133]
«В ту же ночь, – добавляет легенда, – вещий сон приснился папе: стоя будто бы в высоком тереме-лоджии Латеранского дворца, видел он, что стены древней базилики Константина, как бы от тихого землетрясения, шатаются; трещины зияют в сводах; гнутся башни, зыблются столпы, точно тростники под ветром, – вот-вот рушится все. Вдруг, откуда ни возьмись, маленький человечек, в нищенском рубище, босой, войдя в базилику, начинает расти, расти, – и, выросши в исполина, своды подпер головой, стены выпрямил, все рушащийся дом Господень поддержал и укрепил; а когда обернулся лицом к папе, тот узнал в нем Франциска.[134]
XLVI
Снова призвав двенадцать Нищих Братьев, папа сказал им так:
– С миром ступайте, дети мои, проповедуйте миру покаяние, как внушит вам Господь. Когда же умножит Он вас в числе и укрепит в благодати, возвращайтесь к нам, без всякого страха, и мы благословим вас на все, о чем вы просите, а может быть, и на большее.
Пав к ногам Святейшего Отца, Франциск благодарил его так, как будто получил уже все, о чем просил, и обещал ему послушание сыновнее.
Тут же кардинал Колонна их всех и постриг.[135]
Так ничего и не решил папа, не ответил Франциску ни «да», ни «нет» на вопрос: «Можно или нельзя жить по Евангелию?» – не принял его и не отверг, не благословил и не проклял; сделал то же, что монсиньор Гвидо, в палате суда, и что, в вопросах сомнительных, делали и будут делать всегда мудрые политики Римской церкви, – небывалое сделал бывшим, новое – старым, необычайное – обыкновенным; свел все ни к чему.[136]
XLVII
Слишком умен был Франциск, чтоб не понять, что произошло в Риме. Первый устав не был тогда утвержден, а потом исчез куда-то бесследно: был, говорили, потерян, а на самом деле уничтожен, кем и для чего, знали, может быть, кардиналы, которым желание Франциска «жить по Евангелию» казалось «небывалым и невозможным».[137]
Дело более важное, чем слова папы Иннокентия III, сделали ножницы кардинала Колонны: выстригши на голове Франциска лысинку тонзуры, сделали его, противособственника, вечною собственностью Римской церкви. Знал ли это Франциск? Чувствовал, во всяком случае.
XLVIII
Два великих дела предстояли ему отныне: «Правило» и проповедь. Надо было ему и ученикам его исполнить то, что возложил на них Иисус: «Идите, проповедуйте», – и то, что сами они на себя возложили: сделать свободу законом, блаженство – «Правилом». Это было очень трудно, как бы, в самом деле, «сверх сил человеческих», и было бы совсем невозможно, если бы Франциск с этим не родился, и это, для других внешнее, – «закон», для него самого не было внутренним, – свободой; только для него одного сначала, а потом – и для других, через него.
Чтобы совершить это чудо, надо было Франциску не научить приходивших к нему, а пересоздать, – как бы родить небывалую породу людей, – «Нищее племя», gente poverella, по слову Данте.[138]
Это он и делает: в муках, как мать, рождает новых людей.
Дети мои! я снова для вас в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос, —
мог бы сказать и он, вместе с Павлом (Гал. 4, 19). Новую душу и новое тело дает он этому «Нищему племени».
XLIX
Слушая однажды чтение первого Устава, или Правила, где сказано: «Малыми да будут братья, minores, – наименьшими из всех людей», – Франциск, остановив читавшего, воскликнул: «Вот наше имя!»
Новому племени – «Братству Малых», ordo fratrum minorum, имя это дано было самым Иисусом: «Что вы сделаете одному из малых сих, наименьших, – вы сделаете Мне».[139]
Все вообще люди, особенно малые, хотят быть великими; только эти великие – Нищие Братья, хотят быть малыми, Воля к малости, так же как воля к нищете, – не только в душе у них, но и в теле.
Чувство собственности уходит последними корнями своими в плоть и кровь человека: собственность – «чувственность» особого рода, – очень древняя, а может быть, и вечная, такая же в человеке неискоренимая, как инстинкт – в животных. «Моя одежда, мой дом, моя земля», – продолжение моего тела; к ним прикоснуться – прикоснуться к нему; на них посягнуть – посягнуть на него.
В новом теле нового «племени Бедных», gente poverella, рождается и новая чувственность, противоположная, и такой же силы, как древняя, а может быть, и большей: противочувственностъ – противособственностъ.
«Брат, откуда ты?» – спросил однажды Франциск. «Из твоей кельи», – ответил брат. «Если келья – моя, пусть живет в ней другой, а я не хочу!»[140]
Первое, невольное движение здесь не в душе, не в уме, а в теле; прежде чем подумать что-нибудь, – он уже чувствует в самом сочетании этих двух слов: «келья – моя» – как бы дурной запах, такой же для него страшный и гнусный теперь, как некогда запах от прокаженного, и место, откуда запах идет, сразу навсегда ему опротивело. Ест из одного блюда с прокаженными, но не с богатыми: хуже, заразительней, опаснее проказы для него собственность.[141]
С этою «перевернутой», «опрокинутой», «противоположной чувственностью» он сам родился «вторым рождением, свыше»; с нею же рождает и детей своих, – новое, «Нищее племя».
L
«Если бы оказались деньги у кого-нибудь из братьев, да будет он для всех ложным братом, – вором, разбойником, собственником», – скажет Франциск, в Уставе 1221 года.[142] Три для него нисходящие ступени человеческого зла: вор, разбойник, собственник; а четвертая и последняя, – зло уже не человеческое: князь мира сего, диавол, Мамон.
Но если хуже вора, хуже разбойника-убийцы, – собственник, что же значит: «не укради» – «чти чужую собственность»? Эту заповедь как бы выжигает он из сердца детей своих тем же огнем Сына, которым выжег из своего сердца ту заповедь: «чти отца своего». Как бы духовное «отцеубийство», начатое в первой половине жизни Франциска, продолжается и здесь, во второй.
Невыносимо тяжким и страшным это кажется нам, извне, без опыта; но в том-то и чудо, что, может быть, изнутри, на опыте, это показалось бы нам радостным и легким:
иго Мое благо, и бремя Мое легко (Мт. 11, 30).
LI
Граждане ассизские, в ожидании многолюдного собрания-капитула Меньших Братьев, построили, в отсутствие Франциска и без его ведома, большой каменный, красиво побеленный и крытый черепицею, дом в Портионкуле, рядом с жалкой, крытой соломой, хижиной из ивовых прутьев и глины, где кое-как ютились Братья. Но только что Франциск, вернувшись в Портионкулу, увидел этот каменный дом, как влез по лестнице, на крышу, велел влезть и Братьям. Общими усилиями начали они сдирать с нее черепицы и кидать их на землю, желая разрушить дом до основания, чтобы очистить от скверны святую землю, удел Марии Ангелов.
– Что ты делаешь, брат? – закричали Франциску подоспевшие на место разрушения ассизские воины. – Это наш дом, а не твой!
– А если ваш, так я его не трону! – ответил Блаженный и тотчас же, прекратив разрушенье, слез с крыши и Братьям велел слезть.
Все в этой легенде прозрачно-прообразно. Monstrum, «чудовищем», называет она этот, в самом деле, чудовищно нелепый здесь, в блаженной пустыньке Нищих Братьев, «Серафимском раю», каменный дом – первенец всего того великого или только огромного зодчества, которое мы называем «культурой», «цивилизацией». Кровельные черепицы сдирает с этого дома Франциск, как чешую с допотопного, бывшего, или апокалипсического, будущего, Зверя-Чудовища. «Это наш дом, а не твой», – остерегают Франциска воины пророчески. – «Ваш дом – Град Божий, Civitas Dei, жалкая глиняная мазанка, а наш, – Град Человеческий (что может быть и „диавольский“, Civitas diaboli, – они еще не знают), – этот великолепный каменный дом».
Так, от разрушителя – «возмутителя всесветного», такого же, как Павел, как сам Иисус, – от св. Франциска, святого «Коммуниста» – «Противособственника», защищают грешные воины «Святую Собственность».
LII
Кажется, Данте не очень любит Франциска, хотя и знает, что надо, и хотел бы очень любить.[143] Но кое-что все-таки глубоко понял Данте в рыцарской любви Франциска к «Прекрасной Даме, Бедности», – может быть, по опыту своей любви к Беатриче; понял, во всяком случае, что эта любовь, которая нам кажется иногда неживой, недействительной, потому что слишком бесплотной, – на самом деле входит в плоть и в жизнь.