Дмитрий Мережковский - Франциск Ассизский
Уличные мальчишки все еще бегали за ним, кричали ему «дурака» и кидали в него грязью, но уже не так весело, как прежде: одним наскучило, а другим доставалось за это от взрослых, потому что и у тех проходила охота смеяться над ним: как бы все ни забыли того, что смутно почувствовали, увидев чудо обнажения в палате суда, – помнили достаточно, чтобы не удивиться, наконец, и не задуматься: «Чтó он делает или чтó делается с ним?» Самые же умные и совестливые испытывали, вместе с удивлением, глухую тревогу за себя и за все, чем доныне жили и чем все люди живут. Если бы человек заболел никому не известной, никогда не виданной болезнью, то здоровые испытывали бы нечто подобное: «Как бы не заразиться и нам!»
Слишком для всех было очевидно, что если «Французик» всегда шутил, то теперь уже не шутит; слишком удивительно было это внезапное превращение белоручки-неженки в чернорабочего, чтобы, проходя мимо него, не взглянуть с любопытством, как наваливает он себе груз кирпичей на слабые плечи, терпеливо носит на стройку камень за камнем, бревно за бревном, точно муравей – песчинку за песчинкой. И весел всегда: ходит, как пляшет; говорит, как поет; работает, точно играет; нищенствует – царствует, с таким видом, как будто что-то знает, чего другие люди не знают, а если бы знали, то хорошо было бы всем, так же как ему.
Многие ходили к св. Демиану смотреть, что и как он там чинит и строит, а так как совестно было, сложа руки, смотреть, как человек работает в поте лица, то помогали ему, особенно каменщики, которые охотно учили его мастерству своему, и он был так понятлив, что скоро сделался и сам недурным каменщиком.
С каждым днем приходило к нему все больше помощников, и работа наконец закипела так, что в немного дней церковь вся была починена, а кое-где и заново отстроена; рушащийся дом Господен обновлен.[117]
XXXVI
Радовался этому Франциск, но недолго: вдруг случилась с ним такая беда, какой меньше всего он мог ожидать.
«Сын, не бойся отца», – это повеление, услышанное им перед тем, чтобы выйти из первой темной дыры на свет Божий, он хорошо помнил, только оно и дало ему силу «покончить с отцом» (выразить того, что он сделал, нельзя было точнее, чем этими страшными словами: «с отцом покончить»). Но оттого-то, может быть, и случилась беда, что «покончил» не совсем.
В первые дни после епископского суда мессер Пьетро, встречая Франциска на улице (слишком был мал городок, чтоб не встречаться), не замечал его как будто вовсе и даже проходил нарочно мимо него, как мимо пустого места. Но потом, когда пошла по городу молва о новоотстроенной церкви Св. Демиана и все заговорили о Франциске уже по-новому, с любопытством и удивлением, мессер Пьетро однажды, увидев сына, подошел к нему с таким страшным лицом, что казалось, бросится на него сейчас и убьет; но только молча, заглянув ему прямо в лицо, отошел. Так же точно и на следующий день, а на третий, отойдя немного, вдруг остановился, обернулся, поднял руки и закричал таким голосом, что слышавшие долго потом не могли его забыть:
– Будь ты проклят, проклят, проклят, окаянный!..
Множество бранных слов вылетало из уст его, но, видимо, ни одно из них не утоляло его, не выражало того, что он чувствовал, а выразить это надо было ему, чтоб не задушил гнев, как стянутая на горле мертвая петля. И он все искал, искал и не находил. Вдруг нашел, – петля развязалась, – он передохнул и, видимо радуясь тому, что нашел-таки слово, закричал неистово:
– Отцеубийца!
И сразу умолк, затих, – пошел в одну сторону, а Франциск – в другую. Так разошлись, как будто сказали друг другу, что надо было сказать, и друг друга поняли.
Понял мессер Пьетро, – понял и Франциск, что значит: «покончить с отцом» – «отца убить».[118]
XXXVII
Смутная память о том, что пережил он в эти дни, уцелела, может быть, в чудовищной легенде о «наемном отце» Франциска. Выбрав будто бы самого жалкого, глупого, старого нищего, он назвал его «отцом» своим, по плоти, и обещал отдавать ему большую часть собранной милостыни, с тем чтобы тот крестил его и благословлял каждый раз, как отец будет проклинать.[119]
Боли не чувствует параличный, когда втыкают иглу в отмершую часть тела его или прижигают ее раскаленным железом; но если смотрит слишком пристально, как игла вонзается в тело, или слишком внимательно принюхивается к запаху жженого мяса, то может дурноту почувствовать: нечто подобное испытывал, должно быть, и Франциск, слушая или вспоминая проклятия отца, – особенно то последнее, как будто нелепое, но в какой-то одной точке, – может быть, и в отмершем теле живой, – верное слово: «отцеубийца!»
«Сын, не бойся отца»: он и не боялся; не было ни страха, ни боли, но оттого-то и находило на него то, что хуже боли и страха, – как бы дурнота, тошнота смертная.
Медленно-медленно находило и вдруг совсем нашло, и он понял, что снова «провалился в дыру», – четвертую, худшую изо всех, потому что выйти из нее некуда: дыра – весь мир.
Самое мучительное, смертной тошноте подобное, было для него не то, что он видел перед собою и о чем думал ясно, а то, что мелькало где-то около него, как прозрачно-туманное страшилище; не мысль, а всех мыслей конец – безумие: в первую дыру сам от отца спрятался, во вторую – посадил его отец, в третью, – кинули разбойники, а в эту, четвертую, – Кто? Этого не спрашивал он, но с этим боролся, в томлении смертном, чтобы не спросить. Вот что, может быть, и вспомнит через много лет: «Самое тяжкое, что пришлось мне вынести в жизни, – это».
XXXVIII
Самым тяжким для него было в эти дни одиночество. О, если бы хоть кому-нибудь сказать о муке своей, – сразу, кажется, стало бы легче! Но вот некому: знал, что люди смотрят на него, как на плясуна канатного: любопытно, странно, и, может быть, всем хочется втайне, чтоб сорвался, упал, убился до смерти.
Вдруг вспомнил одного человека, который смотрел на него не так.
Давний хороший знакомый, но не друг (не было у него настоящих друзей; были только застольные товарищи), мессер Бернардо да Квинтавалла, ровесник Франциска, тоже сын купца (но отец у него умер), был одним из самых богатых и знатных граждан Ассизи. Вскоре по возвращении Франциска из Губбио, в самые счастливые дни его, зазвав его однажды к себе, провел с ним Бернардо всю ночь в задушевной беседе. Очень умно, осторожно и бережно, избегая говорить об отце его (чувствуя, должно быть, что это слишком для него больное место), расспрашивал его, как и почему ушел он из мира. Когда же Франциск напомнил ему слово Господне: «Трудно богатому войти в царство Божие», – мессер Бернардо заговорил о себе и о своем богатстве так, что Франциск подумал было с внезапной радостью: «Не хочет ли и он сделать, как я?» – но потом усомнился: «Нет, слишком богат, знатен, счастлив, умен и… на канате плясать не умеет!» Но все-таки радовался, чувствуя, как могут они сделаться близки и нужны друг другу.
Часто и потом, встречаясь, беседовали они и с каждой беседой сближались все больше, но до какой-то черты, от которой Бернардо «отходил с печалью», как отошел от Господа богатый юноша, услышав:
пойди, продай имение свое и раздай нищим и, взяв крест свой, следуй за Мною (Мк. 10, 21. – Мт. 19, 21).
Вот о ком вспомнил Франциск, подумав, что есть один человек, который смотрит на него не так, как на плясуна канатного.
XXXIX
В тот же день, проходя, в сумерки, по пустынной улице, услышал он за собою шаги и, обернувшись, увидел Бернардо.
– Пойдем ко мне: надо мне поговорить с тобой о важном деле…
– Нет, не могу, – ответил Франциск, почувствовав вдруг, что если надо ему таить муку свою ото всех, то от Бернардо больше, чем от кого бы то ни было; сам не знал отчего, – может быть, не хотел тащить его за собой в «дыру», а что он его, Франциска, не вытащит, слишком был уверен.
– Нет, не могу! – все повторял, не зная, как от него отделаться; лгать не умел.
– В самом деле, не можешь? Ах, горе… Да нет, ради Христа, пойдем… Я бы так, без нужды не просил…
Что-то было в лице и голосе Бернардо, чему Франциск не мог противиться; да и вдруг ослабел так, что, в эту минуту, всякий мог сделать с ним все, что хотел. Пошел.
Дом Бернардо был в нескольких шагах от улицы, где встретились они. Войдя с гостем в дом, хозяин, так же как в первое свидание, провел его в свою комнату, зажег свечу, запер дверь на ключ, усадил Франциска, сел против него и начал:
– Слушай, Франциск. Все эти дни я много думал о себе, о тебе и о Нем и вот что решил…
Вдруг вглядевшись в лицо Франциска, остановился: только теперь, при свече, увидел его, – давеча на улице, в сумерках не разглядел как следует. Долго молчал, вглядываясь все пристальней, как будто не узнавал, глазам своим не верил, что это он.
– Что ты, Франциск, что с тобой? – проговорил наконец.
– Ничего, говори, я слушаю, – ответил Франциск таким же, как лицо его, незнакомым голосом, и медленно-трудно, как бы с нечеловеческим усилием, губы его искривились странным подобием улыбки: если бы улыбнулся мертвец, было бы так же страшно; медленно-трудно, как будто с тем же усилием нечеловеческим, поднял руки и закрыл лицо.