Николай Благовещенский - Среди богомольцев
– Эх! искушение. Славное тут место какое, всё бы лежал кажется: – перебил Лукиан мои думы. – А ведь если у нас на земле так хорошо, так что же на небе, значит, будет? в раю-то?
– Может быть хорошо будет, ответил я, но мне ещё пожить хотелось бы…
VII Монастыри штатные (идиоритмы).
Путь лежал нам в монастырь Иверский, первый из штатных монастырей, какой пришлось нам увидеть на Афоне. Медленно громоздились мы, с нашею кладью по патриархальным святогорским дорогам. Тощих мулов усердно подгоняли тощие погонщики, но афонские мулы, знать, не привыкли к скорой езде, и в свою очередь усердно отмахивались хвостами. Поодаль ехал наш неизменный спутник, о. Лукиан, напевая вполголоса «кто Бог велий, яко Бог наш?…» Невесело что-то глядел он на свет Божий.
– Что вы, отче, приуныли? спросил я, подъехав к нему.
– Унывать мне нечего, а только и взаправду невесело переезжать из своей киновии в штатный монастырь. Тут ведь соблазну много.
– А вы побаиваетесь?
– Нет, не то, а всё надо быть на стороже: долго ли до греха? Вот вашему брату так тут раздолье полное, тут и говядину найдёте… Ну-ка прислушайтесь, как птички-то поют! и не чуют, бедные, что беда у них на носу…
Я прислушался: издали слышалось оживленное пение петухов.
– Знакомые песенки?
– Знакомые, отче.
– Да, тут уж миром пахнет; тут только держись, искушение!
Показались водопроводы и первые пристройки Ивера. На траве перед дверьми незатейливого домика лежала группа болгар-работников с трубками и громко распевала свои национальные песни. С ближайшего холма красиво спускалось в овраг стадо баранов и слышалось их блеянье и звон колокольчиков… И вправду миром пахнуло; знакомые картины вызвали ряд полузабытых воспоминаний и заставили биться сердце мирское отрадным биеньем.
Наконец открылись пред нами высокие стены и башни монастырские. Широко раскинулись они на ровном прибрежье моря с множеством разных отдельных пристроек, с огородами, виноградниками, апельсинными и лимонными садами, напоминая скорее город мирской, чем смиренный монастырь святогорский. На площадке перед монастырем прогуливались монахи, у всех лица свежие; поступь гордая, заметно что-то барское, внушительное. С любопытством глядели они на наше приближение и перешептывались между собой. У ворот встретил нас сам эпитроп (поверенный) монастырский, в шёлковой рясе и полушубке, обшитом дорогими мехами; в руках он держал эпитропский жезл с серебряным набалдашником. Тут же стояло несколько более скромных иноков, между которыми я заметил двух красивых мальчиков, лет 14-ти, одетых по-монашески.
После чинного и гордого приветствия, эпитроп, прежде всего, повёл нас на поклонение главной святыни Ивера. Подле ворот, внутри монастыря, стоит небольшая часовня, где помещена «страшная видом» чудотворная икона. Иверской Божией матери [33], называемая на Афоне «привратницей,» потому что хотела оставаться непременно при монастырских воротах, не смотря на все усилие монахов поместить ее в главном соборе. Тут мы совершили обычное поклонение и затем уже отправились в приемный покой, где ожидали нас власти монастырские. Вошли мы в чертоги, каких я ещё не видывал на Афоне: потолки с резными орнаментами, на стенах дорогие гравюры, на полах дорогие ковры; всё отзывается роскошью и желаньем жить на широкую ногу. На диванах, поджав под себя ноги, сидели старцы в атласных и бархатных рясах, с янтарными четками. При входе нашем они прошептали своё неизменное «милости просим» и усадили на почётные места. Началось угощенье. По знаку старшего эпитропа, явилась толпа монахов с серебряными подносами, а на подносах вина и сласти разные. «Да где же это мы?…» подумал я, глядя на такую роскошь.
– Вот как мы живём! с улыбкой произнес один из старцев, заметив моё удивление.
– Да, признаюсь, не ожидал видеть на Афоне такой роскоши, – ответил я.
– Так знайте же, что здесь не киновия, а Ивер, монастырь штатный. У нас вы отдохнете; мы вас приютим и успокоим…
– Мы любим русских, заметил другой: – в Москве наша икона.
А между тем в соседней комнате уж накрывался стол, за который мы вскоре уселись со всеми властями. Блюд подавали множество; казалось, афонские повара-монахи нарочно решились пощеголять перед нами своим искусством. Тут были и супы разные, и жаркое из мяса [34], и фрукты, и соусы, вина вдоволь. Во всё время стола шли оживленные разговоры о монастырских имениях и урожае пшеницы и маслин, и ни слова об искушениях и видениях афонских, точно дело происходило в мире, а не на св. горе. Затем старцы простились с нами и один из братии повел нас в странно-приёмные покои, где в наше распоряжение были отданы пять комнат с отдельной домашней церковью. В комнатах тоже прилично и чисто, покрайней мере снаружи, даже блох меньше, чем в других монастырях. Здесь я нашёл отца Лукиана, занятого переборкой наших вещёй.
– Что, разговелись? спросил он, лукаво поглядывая на меня.
– Разговелся.
– Эко вам теперь раздолье, как погляжу? Словно сыр в масле кататься будете… Глядите, одних подушек-то сколько натащили вам; спите себе в сласть.
– А вы-то как же?
– Обо мне не заботьтесь. Нашему брату доску под бок да камень под голову – вот и кровать готова. Скучно только жить будет: порядку никакого, никто ничего не знает, все врозь глядят, искушение! Ну да Бог с ними! Давайте-ка спать лучше; вон уж и птичка ваши запели.
– Это всё вы насчет петухов?
– Да какая же другая птица теперь петь будет?… Благословите! Пойду спать.
– Бог благословит.
Но отец Лукиан спать не пошел, а заперся в церкви читать полунощницу да канон править. А я сел к окну и старался привести в порядок это множество новых впечатлений. Такая роскошь, монахи в шелку да в бархате, мясная пища, песни работников… неужели всё это происходит на Афоне, суровом и строго целомудренном? Если так пойдет дальше, то ничего еще: жить можно…
– Но всё это продолжалось только в первые дни нашего пребывание в Ивере, когда старцы видимо хотели пощеголять перед нами своим богатством. Впоследствии нас оставили в покое и дни за днями пошли обычным афонским чередом со своим утомительным однообразием, а в обедах наших с каждым днем появлялось нечто из прошлого: святогорская травка входила в свои права.
Роскошь и свобода жизни штатных монастырей резко бросаются в глаза после той строгости устава, какой мы видели в киновиях афонских. Там полное отречение от своей воли и безусловное подчинение игумену, а здесь, напротив, дело спасенья предоставлено на волю спасающегося, и потому каждый живёт, как ему совесть позволит, имеет деньги, ест и пьёт что хочет, одевается по желанию и никто не имеет права вмешиваться в его дела. Такое изменение устава сделано по снисхождению к немощи человеческой, по которой не всякий монах может выносить жизнь киновиатскую или скитскую, а между тем всякому спастись хочется; и вот в штатном монастыре монахи спасаются, веря в силу местного преданья, что Бог спасет их за то только, что они живут на Афоне, а не в мире. Законы монашества о форме костюма и внешнего образа жизни, конечно, и здесь сохраняют свою силу, но в жизни келейной монах никому не даёт отчета.
Игумена в штатных монастырях не бывает (кроме Хиландарского монастыря, где должность игумена, по выбору братии, правит икона Божьей матери троеручицы). Власть монастырскую составляют, так называемые, проэстосы, то-есть, старцы более или менее зажиточные и помогающие каким бы то ни было образом обогащению монастыря (сборщики, вкладчики капитала и т. п.). Эти старцы образуют домашний синод и сообща рассуждают о внутренних и внешних делах монастыря. Они ежегодно избирают из среды своей эпитропа (поверенного), которому поручают наблюдать за порядком в церкви и трапезе. Проэстосы и эпитроп составляют свой особый замкнутый кружок, нечто в роде монастырской аристократии, а на остальную братию смотрят они свысока, как и следует истым аристократам.
Натянутые отношение между проэстосами и братиею заметны с первого взгляда. Проэстоса сразу можно отличить от остальных монахов по богатству его одежды, гордому взгляду и барской походке; все остальные раболепно кланяется ему и будто за честь считает вступить с ним в разговоры. При полной свободе устава монастырского странно видеть такое раболепие, но в этом раболепии выражается или простое смирение сладости перед силой, или грешное желание умилостивить эту гордую силу в надежде на какия-то далекие выгоды. Некоторые монахи живут в штатных монастырях только ради свободы их устава, не имея при этом никаких корыстолюбивых и тщеславных целей. Они стараются никого не затрагивать, не выдаваться из общего уровня, и кланяются власти во избежание разных неприятностей. Но большинство монахов, вступив в штатный монастырь, постоянно искушаются тщеславием и мечтают о сане проигумена и обществе проэстосов, как о конечной цели своего счастья. Такой монах иной раз всю жизнь унижается перед проэстосами, заискивает их расположение, и усердно копит деньги. Прежде всего, он старается получить сан иеромонаха, потом начинает понемногу сближаться с проэстосами, угощает их вместе и порознь, и когда заметит, что заслужил их благосклонность, жертвует в пользу монастыря от 10 до 20 тысяч пиастров (500 – 1000 рублей). В благодарность за такую жертву, проэстосы принимают его в свой кружок и посвящают его в сан эпитропа, как благодетеля монастырского. Посвящение это происходит следующим образом. За обедней, в присутствии всей братии, на выбранного надевают архиерейскую мантию, дают ему в руки жезл правление и ставят на самое почетное место, где он вслух прочитывает «верую» и «отче наш.» После обедни выбранный устраивает богатый обед для проэстосов, дарит деньгами певчих, поющих ему многие лета, даёт милостыню беднейшим из братии; словом, этот день становится праздником для монастыря – вообще и для проэстосов – в особенности. С этого дня новый проэстос круто переменяет свои отношение к остальной братии, смотрит на них уже, как начальство. Из всего этого видно, что только достаточный монах может быть проэстосом; но не смотря на это, редкий бедняк в монастыре не мечтает о жезле и власти. Надеется он конечно на случай и на помощь божию.