Вениамин (Федченков) - На рубеже двух эпох
Не буду дальше рассказывать про обучение в училище, семинарии, академии, это имеет специальный, а не общественный характер. В смысле знаний эти школы нам давали довольно много. О религиозном духе скажу после.
Как и везде, предметы нас не интересовали, мы просто отбывали их, как повинность, чтобы идти дальше. Классические языки не любили, да они оказались бесполезными. В семинарии часто учили "к опросу", по расчету времени, за чем следили особые любители из товарищей. Науки нас не обременяли, на экзаменах усиленно зубрили и сдавали. В академии же, куда поступали лишь первые, некоторые занимались уже самостоятельно любыми предметами, а многие слегка проходили ее (академию), напрягаясь лишь во время экзаменов. Учители жили в общем замкнуто от учеников.
Из своей школьной жизни я вспоминаю тут лишь три-четыре случая.
Когда кончился первый год духовной школы, и я возвратился на каникулы, мать моя пошла зачем-то к упомянутому фельдшеру Павлу Васильевич. А нужно сказать, что он тоже сначала вступил в нее, но, кажется, не одолел мудрости греческого и латинского языков и был уволен. Потом он поступил в фельдшерское училище, хорошо усвоил там науки и был, как я говорил, отличным и усердным лекарем на свой медицинский округ. Бывало, ходит он от шкафа к шкафу за решеткой по комнате с лекарственными банками и таково важно и успокаивающе все покашливает: пхр, пхр! Нам-де все это знакомо, и вот мы сейчас вам и поможем... И помогал. После земство за долголетнюю службу чествовало его и даже подарило ему дом. Все мы уважали его. И вот, встретив мою маму, он спрашивает ее:
- Ну как Ваня? Перешел?
- Перешел, - скромно, но с торжеством ответила она.
- И каким? - то есть по разрядному списку.
- Да первым.
- Первым? Хм... Ну это лишь из первого класса. А вот во втором будет греческий и латинский... Ну там труднее будет!
Мать пришла расстроенная, в слезах.
- Ты же учись, учись гам! - умоляет она меня. А я злюсь на фельдшера: зачем даром огорчает
мать? У нее и без того слезы не осыхают... А тут был один из самых трудных этапов жизни нашей после отказа от винной лавки. Прошел и второй год с языками.
- Ну как Ваня?
- Да опять первым.
- Хм! Пхр! Пхр!. Ну это еще разве в духовной школе, а вот как съедутся первые ученики в семинарию, ну...
И опять мать в слезах:
- Ты уж учись, ради Бога!
Так и дошел я первым до 5-го класса семинарии, а там был второй ученик Василий С-в, способный и прилежный ученик, живший на квартире с родителями при очень удобных условиях. Он всегда хотел забрать мое первое место. Но это не удалось ему. Мне же конкуренция его стоила немало огорчений. Бывало, он отлично отвечает, а меня раздирает чувство зависти. Заткну уши и уж не слушаю, а на исповеди каюсь во грехе. И за четыре года надоела мне эта тщеславная мука. "Ну, - думаю, - пусть он первым кончит, а я вторым". И перед отъездом в пятый класс я сказал об этом маме... Боже мой! Как огорчилась! Видно, вспомнила фельдшеровы ожидания... "Ой, нет, нет! Что
ты задумал! Нет, ты уж непременно кончи мне первым. И не говори! Ну а вот уедешь в академию она тогда уже знала и о ней, ну там как хочешь. Боже, сохрани!"
И пришлось опять напрягаться. Да и Вася успокоился. Дружно с ним дожили до конца. Я был назначен в Санкт-Петербургскую, а он в Киевскую академию.
Изредка устраивали у нас в семинарии литературно-музыкально-вокальные вечера. Как они были интересны нам! Некоторые декламаторы были удивительными артистами. Солнцев потрясающе читал "Сумасшедшего" Апухтина! А Кри-велуцкий так читал вранье Хлестакова из "Ревизора" о его петербургском житье "Ну, как, брат Пушкин?" и о 35 000 курьеров, разыскивавших его по столице, - так читал, что мы не только хохотали до болей в животах, но после стали смотреть на него с особым уважением и симпатией. И как это оживляло нас! Жизнь учебная в общем-то была скучная-таки. Но почему-то не баловало нас начальство такими утешениями. И становится понятно, как мы ждали разных каникул: на святки, масленицу и Пасху, Еще с 21 ноября, когда запевалась в церкви в первый раз катавасия "Христос рождается, славите", наши сердца начинали радоваться. А недели за две-три на классных досках появлялось это блаженное слово "роспуск"... И писалось оно уже везде, где можно: на тетрадках, в клозетах, вырезалось на партах, вписывалось в учебники. А когда подходил этот желанный день, мы просили учителей не спрашивать нас, а почитать что-нибудь. Помня свое время, они обычно охотно шли навстречу нам. Как это было отрадно и как мы были благодарны им!
В общем, преподаватели во всех школьных ступенях были умные и хорошие люди. Конечно, анекдотических рассказов о них в духе "Бурсы" Помяловского можно было бы написать немало, но это было бы обидной неправдой. И товарищи были хорошие, за особыми редкими исключениями.
Упомяну о двух таких случаях.
В духовном училище были братья Оржевские, однофамильцы матери моей, но не родные. Старшему почему-то дали кличку "Марфа Борецкая"... В училище почти у каждого из нас непременно были прозвища: меня называли "девочкой", или no-латыни "нуэлия", это казалось особо обидным для мальчика прозвищем, брата - "сарычом", кого "Иосифом прекрасным" и т.д. От старшего брата по наследству эта кличка передалась и младшему. А они были малоспособные. А на клички мы всегда обижались. Обижался и младший - "Марфа", а когда его рассердят, то он готов бросить чем попало. Зная это, что же делали товарищи? Во время утреннего чая начинали дразнить его. И он в слезах бросался в них порцией белого хлеба, оставшись голодным.
Были и еще два-три грубых "бурсацких" случая, о которых не хочу и записывать: грязные они. Но все же общая картина оставшаяся в моей памяти, приятельская, хорошая, мирная.
И лишь один случай оказался весьма резким. В моем классе, но в другом отделении, был очень крепкий юноша. Обычно он молчал. Способный, но учился средне - не любил. Сзади меня, в "занятное" время, то есть в вечера подготовки уроков, сидел товарищ Петрушка Спасский. Он любил оригинальничать: плевал через зубы с цыканьем, придумывал прозвища или особые слова и проч. Но учился отлично, вторым, и вообще был очень умным. Писал он просто художественно-каллиграфически, будучи двенадцатилетним ребенком. Чистописание у нас преподавалось в двух первых классах. Последний урок преподаватель, он же духовник наш, священник училищной церкви, каллиграф, устраивал конкуренцию между лучшими учениками. Наш Петрушка был бесспорным перваком, Простосердов - вторым, я - третьим. Как-то после роспуска (он, как сирота, не ездил домой), гляжу, вынимает он пистолетик и пускает себе пулю в мякоть левого большого пальца, где она и застряла. А он - будто бы ничего не случилось - вынимает перочинный нож и
начинает выковыривать пульку из кости. А в другой раз, года через два, сидит и ножом старается прорезать кожу на верхней стороне левой руки, В это время мимо него проходит тот самый мальчик М. и говорит:
- Ковыряешь? Давай я тебе расковыряю!
Петруша молча протягивает к нему нож и руку, а сам стал читать что-то. Сильным и быстрым движением воткнув лезвие в тело, он сильно так прорезал вдоль с вершок длиной. И пошел дальше в клозет. Петрушка оторвал клочок листа той книги, которая лежала перед ним, смазал слюной и заклеил кровоточащую рану как ни в чем не бывало.
В другой раз М. покушался на меня. Я спал с ним рядом. Мой кошелек лежал под подушкой. Слышу, как он крадется рукой под нее. Я заворочался намеренно. Я боялся его. Он выдернул руку.
Еще я видел, как он дрался на новеньком льду реки с городскими мальчишками, которых мы называли почему-то "гужами", а они нас "кутьей". Их была толпа. Он вызвал один на один и так разбил одному лицо, что прочие испугались, а я еще раньше поторопился уйти от опасной встречи. После мальчика этого уволили за что-то. Он добрался до учительства. Но, слышно было, зарезал заведующего винной лавкой, знакомого, и его семью... Сослали на каторгу... Но, повторяю, это было исключением. А зато какие были и милые и благочестивые юноши!
В духовном училище помню Васю Нечаева. Он не имел памяти. Он был святой души и молитвенник. Когда пришел экзамен по Закону Божию, он от беспомощности выучить все взял лишь один билет, 14-й или 15-й, и выучил его, а потом чуть не всю ночь молился. И вот осталось у меня в памяти, что этот билет Бог и послал ему. Но все же он был из второго класса уволен по неспособности.
Или вот, наоборот, Миша Крылов. Какая поразительная память! Основное богословие (учили в 4-м классе), учебник в 90 страничек, он знал наизусть. В другой раз поэму Лермонтова "Демон" выучил при нас за один присест в течение шести часов. Но был по внешности "бурсаком", между тем душа у него была чуткая. Не докончив одного, шестого, класса семинарии, он почему-то был уволен и поступил в псаломщики. Какой талант был!
Да сколько прекрасных товарищей вспоминается мне и теперь, в старости: Вася Старокадомский, с которым я просидел десять лет на одной скамье, примерно-скромный юноша, Ваня Волченский, кроткий, как ягненок, джентльмен Николаевский, розовый мальчик Сережа Вознесенский, нежные приятели мои Женя Митропольский и Дионисий Казанский... Были и грубые, но мало...