Эрнест Ренан - Евангелия и второе поколение христианства
Прибавим, что рядом с идеальными чертами, заключающимися в герое Евангелия, в нем есть и черты времени, расы и индивидуального характера. Этот молодой еврей, одновременно кроткий и страшный, тонкий и повелительный, наивный и глубокий, полный бескорыстного рвения, высочайшей нравственности и пыла экзальтированного человека, существовал на самом деле. Он был бы на месте в картине Бида, с лицом, обрамленным густыми локонами волос. Он был еврей и был самим собой. Потеря сверхъестественного ореола ничем не уменьшала силы его очарования. Новая раса, предоставленная сама себе и освободившаяся от всего, внесенного еврейским влиянием в способ мышления, будет по-прежнему его любить.
Описывая подобную жизнь, конечно, постоянно приходится говорить, подобно Квинту Курцию: Equidem plura transscribo quam credo. С другой стороны, вследствие преувеличенного скептицизма теряется много правды. Для наших умов, ясных и схоластических, различие между реальным сказанием и фиктивным абсолютно. Эпическая поэма, героический рассказ, в котором гомериды, трубадуры, антары и консисторы чувствовали себя легко и свободно, превращаются в поэзию Лукана и Вольтера, в театральные произведения, которые не обманывают никого. Для успеха подобных сказаний необходимо, чтобы слушатель их принял; но достаточно, если автор признает их возможными. Писатели жизни святых и агадисты не могут быть названы обманщиками, так же, как и авторы гомерических поэм, как и христианин из Труа. Одна из существенных черт настроения тех, которые действительно создают плодотворные мифы, это полная беззаботность по отношению к фактической правде. Агадист ответил бы улыбкой на наш простодушный вопрос: "правда ли то, что ты рассказываешь?" В подобном настроении духа заботятся только о том, как бы вложить доктрину и выразить чувство. Дух все; буквальная точность неважна. Объективная любознательность, стремящаяся к единственной цели - знать насколько возможно точно, как в действительности происходят события, вещь почти беспримерная на Востоке.
Как жизнь Будды в Индии была отчасти написана вперед, так и жизнь еврейского Мессии была намечена заранее; можно было сказать, что он должен был делать и что он должен был совершить. Его тип до известной степени был как бы изваян пророками, и не подозревавший этого, благодаря толкованиям, относившим к Мессии все, что касалось туманного идеала, тогда как у христиан чаще всего господствовал обратный прием. Читая пророков и в особенности пророков конца изгнания, второго Исайю и Захарию, они находили Иисуса в каждой строке. "Ликуй от радости, дщерь Сиона, торжествуй, дщерь Иерусалима: се Царь твой грядет к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на молодом осле, сын подъяремной". Этот царь нищих был Иисус; им казалось, что они припоминают одно обстоятельство, при котором они выполнят указанное пророчество. "Камень, который отвергли строители, сделался главою угла", читают они в псалме. "И будет он освящением и камнем преткновения, скалою соблазна для обоих домов Израиля, петлей и сетью для жителя Иерусалима, и многие из низ преткнуться и упадут", читают они у Исайи. "Вот это он!" замечают они. Особенно страстно обдумывались обстоятельства Страстей с целью найти там символ. Все, что происходило с часу на час в этой ужасной драме, оказывалось выполнением какого-нибудь текста, обозначением какой-нибудь тайны. Вспоминали, что он не хотел выпить масла, что его голени не были раздроблены, что по поводу его платья тянули жребий. Пророки все это предсказали. Иуда и его серебряники (действительные или предполагаемые) приводили к аналогичным сближениям. Вся древняя история народа Божия являлась как бы моделью, с которой копировали. Моисей и Илья своим светозарным появлением вызывали представления вознесения славы. Все античные теофании происходили на вершинах [Синай, Мория, Теу-прозопон (Фануель) в Финикии и т. д.]; Иисус открывал себя главным образом на горах, преобразился на горе Фавор [Имя Фавор исчезло в греческих Евангелиях. Оно снова появилось в преданиях, начиная с IV века.]. Не останавливаясь даже перед тем, что мы назвали бы нелепостью: "Я позвал своего сына из Египта", - говорит Иегова, но христианская фантазия применила это к Иисусу, и его ребенком переносят в Египет. При помощи еще более слабого толкования нашли, что рождение Иисуса в Назарете было исполнением пророчества.
Все сплетение жизни Иисуса - преднамеренное дело, род нечеловеческого устройства, предназначенного для осуществления целой серии текстов, считавшихся относящихся к нему. Этот род толкований, называемых евреями мидрам, при котором все экивоки, всякое сочетание слов, букв и смысла принимаются во внимание. Старые библейские тексты не представляли для евреев того времени, как для нас, исторически литературного целого, а волшебную книгу, из которой можно было получать всевозможные указания судьбы, образы и заключения. Настоящий смысл для подобных толкований не существовал; приближались уже к химерам каббалистов, для которых священный текст являлся собранием букв. Бесполезно упоминать, что вся эта работа проводилась безлично, в некотором роде анонимно. Легенды, мифы, народные песни, пословицы, исторические слова, характерные сплетни партии, - все это работа великого обманщика, имя которому - толпа. Несомненно, всякая легенда, всякая пословица и всякое остроумное слово имеют отца, но отца неизвестного. Кто-нибудь скажет слово, тысячи его повторяют, полируют, обостряют; даже тот, который его сказал, был не более как истолкователь всех.
Глава 6. Еврейское Евангелие
Этот рассказ мессианской жизни Иисуса, перемешанный с одними и теми же текстами пророков, который можно было передать в один прием, очень рано определился, почти в неизменных выражениях, по крайней мере по смыслу. Рассказ шел не только по определенному плану, но и характерные слова были установлены настолько прочно, что то или другое слово часто направляло мысль и переживало изменение текста. Рамка Евангелия, таким образом, существовала раньше самого Евангелия, почти также как в современных персидских драмах о смерти амедов ход действия установлен, а остальное предоставлено импровизации актеров. Предназначенный для проповеди, апологии, для обращения евреев, рассказ Евангелия имел свою индивидуальность раньше, чем был написан. Ученики галилеяне и братья Господни ответили бы с усмешкой, если бы им указали на необходимость иметь книжки, в которых этот рассказ был бы облечен в освященную форму. Разве мы нуждаемся, сказали бы они, в бумаге, чтобы помнить наши основные мысли, те мысли, которые мы повторяем и применяем ежедневно? Молодые учителя могли бы еще в течение некоторого времени прибегать к подобным способам освежения своей памяти; старые же учителя относились с высокомерием к тем, кто пользовался этим средством.
Вот почему до половины второго века слова Иисуса продолжали передаваться на память со значительными вариантами. Евангельские тексты, которыми мы теперь обладаем, уже существовали, но рядом с ними имелись и другие в том же роде, к тому же для цитирования слов и символических черт жизни Иисуса не считалось обязательным справляться с писанными текстами. Все черпали из великого резервуара, которым являлось живое предание. Тем и объясняется, по-видимому, удивительный факт, что происхождение текстов, сделавшихся впоследствии наиболее важной частью христианского учения, темно и неясно. И первоначально они не пользовались никаким уважением.
То же явление мы встречаем, между прочим, во всех священных литературах. Веды пережили века, не будучи записанными. Всякий уважающий себя человек должен был знать их наизусть; тот, кто нуждался в манускрипте для прочтения этих античных гимнов, тем самым признавал свое невежество; поэтому манускрипты и не пользовались уважением. Цитировать на память Библию и Коран составляет предмет гордости Востока, даже и в наши дни. Часть еврейской Торы, по всей вероятности, была устной раньше, чем ее записали. То же можно сказать о Псалмах. Талмуд существовал около двухсот лет, не будучи записанным. Даже после того, как он был записан, ученые предпочитали речи по преданиям манускриптам, заключавшим в себе мнение ученых. Слава ученого находилась в зависимости от цитирования на память возможно большего числа казуистических решений. В виду этого, вместо того, чтобы удивляться пренебрежению Папия к евангелическим текстам, существовавшим в его время, среди которых, наверное, были два, впоследствии так сильно почитаемые христианством, мы находим это вполне отвечающим тому, что можно было ожидать от человека традиции, "человека древнего", как его называли те, которые о нем писали.
Мы сомневаемся в том, чтобы до смерти апостолов и разрушения Иерусалима все это собрание рассказов, изречений, притч и пророческих цитат было записано. Это около 75 года, - определяем время по догадке, - были набросаны черты того образа, перед которым преклонялись восемнадцать веков. Ватанея, где жили братья Иисуса и куда укрылись остатки церкви Иерусалима, по-видимому, был местом, где выполнили эту важную работу. Язык, послуживший для нее, был языком самих слов Иисуса, которые знали наизусть, т. е. сиро-халдейским, неправильно называемым еврейским. Братья Иисуса и христиане, иерусалимские беглецы, говорили на том же языке, мало отличавшемся от языка ватанейцев, не заимствовавших греческого. На этом темном и не обработанном литературой наречии была впервые написана книга, очаровавшая души. Конечно, если бы Евангелие осталось еврейской или сирийской книгой, то судьба его была бы весьма скоро ограничена. Только на греческом языке Евангелие могло достигнуть совершенства и принять свой окончательный вид, в котором оно обошло весь мир. Но все-таки не следует забывать, что первоначально Евангелие было сирийской книгой, написанной на семитическом языке. Евангельский стиль, этот очаровательный склад детского рассказа, напоминающий более светлые страницы древних еврейских книг, проникнутый некоторого рода эфиром идеализма, неизвестного древнему народу, не имеет в себе ничего греческого. Еврейское служит ему основанием. Правильное соотношение материализма со спиритуализмом, или, скорее незапамятное смешение души и чувств делает этот восхитительный язык синонимом поэзии, облачением идеи нравственности, нечто подобное греческой скульптуре, где идеал допускает прикоснуться к нему и любить его.