Дафна Дюморье - Берега. Роман о семействе Дюморье
– Возможно, склонность к тяжелой меланхолии у них в роду, – сказал он. – Мой вам совет – как можно скорее спросить мнения специалиста. Если хотите, я устрою вам консультацию. Скорее всего – должен вас к этому подготовить, – понадобится перевезти вашего мужа в спокойное, тихое место, где ему будут обеспечены внимание и уход, необходимые в его состоянии.
– Вы имеете в виду лечебницу для душевнобольных? – прошептала, побледнев, Эллен.
Врач неопределенно взмахнул руками.
– Я бы не стал это так называть, – ответил он, ибо был человеком добрым. – Я не хочу сказать, что муж ваш потерял рассудок, ничего подобного. Однако, если, как я подозреваю, в роду у него имеется такая наследственная слабость, было бы гораздо лучше для него – и для всех вас, – чтобы он находился под постоянным наблюдением. Место, которое я имею в виду, ничем не отличается от любого другого хорошего санатория, однако сиделки и врачи имеют специальную подготовку и умеют обращаться с любыми умственными расстройствами. Впрочем, особой срочности я в этом не вижу, неделю-другую в любом случае можно подождать. Обдумайте мое предложение и, когда определитесь, дайте мне знать. Что касается непосредственного лечения, если вы убедите мужа принимать вот это лекарство – безобидное успокоительное, – оно может слегка облегчить его состояние; помимо этого, потакайте ему во всем.
С этими словами славный доктор ушел, не внеся в дом никакого покоя, лишь оставив за собой черную тень страха.
После его ухода Эллен впервые в жизни разрыдалась; Кики стоял с ней рядом на коленях, обхватив ее руками.
– Мы не можем никуда отправить папу, – сказала она. – Он как ребенок, Кики, несчастный растерянный ребенок – сидит в постели и смотрит в пустоту. Да он и всегда был ребенком, с первого дня нашего брака. Ты даже младенцем был куда рассудительнее, чем твой взрослый отец!
– Мамуля, ну конечно, мы никуда не будем его отправлять! – сказал Кики. – Если ему станет хуже, я готов за ним ухаживать. Я сильный, из меня выйдет хорошая сиделка. А он такой тихий, такой ласковый – уж он-то нас ничем не побеспокоит!
– А со слов врача можно понять, что он буйнопомешанный, – продолжала Эллен, – и это твой папа, самое безобидное существо на свете: он так ненавидит любую жестокость! Никогда не забуду его ярость, когда, много лет назад, он увидел, что какой-то негодяй мучит собаку. Не забуду, как он избил и обратил в бегство этого мерзавца, а собаку подхватил на руки. Забрал ее домой, перевязал бедняжке сломанную лапу – а по щекам у него текли и текли слезы, и все это время он непрестанно изрыгал проклятия, говорил совершенно несусветные вещи. Поди пойми, как такое возможно – одновременно делать доброе дело и ругаться самым неподобающим об разом. Но та ков уж твой отец.
– Он поправится, мама. Я убежден, что он поправится.
Но Эллен не слышала его; она продолжала вспоминать случаи из прошлого:
– И он всегда был таким щедрым, таким расточительным – ничего не смыслил в деньгах. Прекрасно помню, как вскоре после свадьбы он нанял экипаж, чтобы съездить вдвоем со мной в Сен-Клу, – а потом оказалось, что ему нечем расплатиться. При этом он постоянно раздавал милостыню и вел себя с нищими так учтиво – кланялся им, снимал шляпу. Меня это порой очень раздражало. Только из-за его вечного недомыслия мы теперь и живем здесь.
– Ты хочешь сказать, что ни одно его изобретение не имело успеха?
– За переносную лампу удалось кое-что выручить, но папин партнер умер, а сам папа продал свою долю. Я уж и думать забыла – ведь это было очень давно.
– А как мы были счастливы в Париже, правда, мама? Наш старый дом с зелеными ставнями, и гостиная с окнами, выходящими на улицу Помп. Помнишь, как по воскресеньям мы ходили гулять в Буа, ловили головастиков в озере Отей, а папа бегал с нами наперегонки – и Джиги всегда прибегал первым? Помнишь, как старая Аннетта сломала ногу, ее отвезли в лечебницу и тебе пришлось готовить обед?
– Было такое? Я уж и не припомню, Кики. Столько я натерпелась в жизни тревог, столько забот… Вечная эта борьба с бедностью…
– А я никогда и не замечал, что мы бедны. Еды всегда хватало – и как все было вкусно! Стоит закрыть глаза, и я сразу вижу, как мы сидим за столом, ты – во главе, и волосы у тебя убраны по-старому, мама, с локонами, а рядом с тобой Изабелла в детском креслице, а Джиги стоит в углу, потому что опять напроказил. Ты разливаешь soupe à la bonne femme из большой супницы, и тут вдруг входит папа – плащ развевается за плечами, как у настоящего рыцаря, на голове – цилиндр; входит и начинает петь «Серенаду» Шуберта. И поет так прекрасно, что я ударяюсь в слезы, вскакиваю из-за стола, и все хохочут, а папа – громче всех! Ах, если бы можно было вернуть все вспять, снова поселиться на улице Пасси, чтобы все было как раньше…
– Это и правда так было, Кики? А я и забыла. Совсем памяти нет. Все воображение, какое есть в нашей семье, досталось тебе. Мне кажется, Изабелла помнит детство гораздо хуже, чем ты.
– Просто Изабелла была на улице Пасси совсем маленькой, а вот Джиги наверняка помнит. Ах, мама, мы правда тогда были очень счастливы, что бы ты ни говорила. Хорошие были времена. Никогда больше не будет такого счастья.
И они, прижавшись друг к другу, немного поплакали; Кики почувствовал, что впервые понял свою мать. Но вот она взяла себя в руки, высморкалась и сказала, что ей очень стыдно за такое свое поведение, а он вздохнул и отпустил ее, и она отправилась на кухню бранить Шарлотту, а он помедлил еще немного возле ее пустого стула, грезя о минувших днях. Наверху, в своей угрюмой спальне, окна которой выходили на серые трубы Пентонвиля с нахлобученными на них колпаками, лежал Луи-Матюрен, тоже погруженный в грезы, но какие его терзали страхи и какие обуревали видения, так и осталось неведомым.
Возможно, он тоже сожалел об ушедшем и, закрыв глаза, вновь видел себя юным и пылким, исполненным смелых чаяний, – видел себя изобретателем, который удивит весь мир. Возможно, к нему возвращался утраченный энтузиазм и жажда творчества. А возможно, он еще глубже погружался в прошлое и вновь вышагивал по парижским тротуарам, по старому кварталу рядом с улицей Люн, вновь превращался в смешливого, неукротимого мальчишку, охваченного пылом нового открытия, рассуждающего о путешествии на Луну.
На следующий день, восьмого июня, ему как будто бы дышалось легче, за обедом он проглотил немного бульона с овощами, приготовленного Шарлоттой. Эллен сама отнесла наверх поднос и немного посидела с мужем; он хоть и не говорил, но время от времени улыбался – впервые за несколько недель. Он уже так давно молчал, так давно неотрывно смотрел в окно, что малейшая перемена в выражении его лица казалась многозначительной и драгоценной. После обеда он заснул и днем, когда Эллен заглянула в дверь, все еще спал.
– В доме очень жарко, – пожаловалась она Кики, – я чувствую, что мне нужно пройтись. Пожалуй, я зайду к доктору Харви и сообщу ему, что, по крайней мере в нынешних обстоятельствах, нам совершенно невыносима мысль о том, чтобы поместить твоего отца в казенное заведение. А кроме того, даже если бы это было совершенно необходимо, у нас на это нет средств. Останешься дома, приглядишь за папой?
Кики кивнул. Он был очень занят – копировал собственный набросок с Изабеллы, который обещал отправить в Версаль тете Луизе: она заявила, что совершенно очарована тем, который он послал Джиги.
Бедняга Джиги! Какой он, Кики, бессердечный – так и не ответил на его письмо; с другой стороны, что он мог ответить? Мама и слышать не желала о его приезде в Лондон.
Кики водил карандашом, старательно прорисовывая кружево у Изабеллы на шее. В гостиной – главной комнате, как ее именовала Шарлотта, – было совсем тихо. Тикали часы на каминной полке, а так – ни звука. Потом зарядил дождь – мелкая морось, навсегда связавшаяся в его сознании с Пентонвилем, а особенно с этим днем.
Наверное, будет гроза, все к тому идет. Очень жарко и душно. Оставалось надеяться, что мама не забыла взять зонтик. Он прекрасно знал, что она никогда не позволит себе роскоши нанять кеб. Кики встал, выглянул в окно, гадая, не сходить ли к врачу, не встретить ли ее. Впрочем, можно послать Шарлотту; она с удовольствием прогуляется. Кики спустился в кухню, оказалось, что там никого нет, а на подносе все приготовлено к ужину; только тут он вспомнил, какой день недели. Ну конечно, у Шарлотты сегодня свободный вечер, когда господа обслуживают себя самостоятельно. В таком случае из дому выходить нельзя – ведь совсем некому будет, если что, помочь папе. Кики вернулся в гостиную и продолжил рисовать. Маме придется в кои-то веки нанять кеб, или, возможно, врач ее проводит. Кики зевнул, потянулся, подняв руки над головой. Сонное это занятие – трудиться над головкой Изабеллы жарким июньским вечером. Скоро семь. Он опустил голову на руки, закрыл глаза. В голове закружилась какая-то путаная нелепица – так бывало всегда, когда он засыпал в неурочный час в неудобном положении; впрочем, потом из нелепицы возник сюжет: ему снилось, что он опять ребенок, опять в Париже, сидит в своей кроватке, а папа поет в гостиной, где только что убрали со стола. Вернулась прежняя пронзительность восприятия, прежнее непереносимое ощущение трагедии, и Кики даже во сне почувствовал, что по щекам катятся слезы – как они часто катились непрошеными в те давние дни, – и он услышал свой голос, услышал, как он зовет, прижимаясь к прутьям кроватки: