Тимур Вермеш - Он снова здесь
– Я знал, – возбужденно вскричал он, переводя взгляд с меня на Зензенбринка, – я знал! Мы способны не большее, чем просто трэш-комедии! Мы способны на гораздо большее!
– Премиум-класс! – заорал Зензенбринк срывающимся голосом, а потом опять и еще громче: – Премиум-класс!
Из этого я сделал вывод, что эта премия является чем-то вроде знака качества для телевещания.
– Вы замечательный, – произнес мягкий женский голос позади меня.
Я повернулся. Спиной ко мне стояла дама Беллини, как будто слушая чей-то другой разговор.
– Могу лишь вернуть тот же комплимент, – ответил я, стараясь не слишком сильно оборачиваться.
– Не думаете ли о настоящем фильме? – прошелестел ее голос.
– Давно уже нет, – ответил я через плечо. – Кто однажды работал с Рифеншталь…
– Речь! Речь! – раздалось из толпы.
– Вы должны что-нибудь сказать! – прицепился Зензенбринк.
И хотя я обычно не люблю говорить речи по таким светским поводам, но в данный момент этого было не избежать. Толпа чуть отступила и замолчала, лишь Завацки еще протиснулся вперед, чтобы подать мне бокал с напитком “Беллини”. Я поблагодарил его и внимательно осмотрел присутствующих. К сожалению, я не подготовился, поэтому приходилось прибегнуть к проверенному образцу.
– Фольксгеноссе!
Обращаюсь к вам, чтобы в этот час триумфа указать на два пункта.
Наш триумф, без сомнения, отраден, он заслужен, заслужен долгим трудом.
Мы разгромили другие кинопродукции, которые были крупнее нас, были дороже нас, даже интернациональные!
Но эта победа лишь этап на пути к окончательной победе.
Мы обязаны этой победой в первую очередь вашей усердной работе!
Вашей безоговорочной, фанатичной поддержке.
И все же в этот час мы вспомним о жертвах, отдавших кровь нашему делу…
– Пардон, – вдруг сказал Кэррнер, – что-то я об этом ничего не слышал.
Только тут я сообразил, что в некоторой рассеянности слишком съехал к стандартной форме моих речей, читаемых после первых успехов блицкрига. Возможно, это показалось сейчас неуместным. Я уже раздумывал, не стоит ли принести извинений или чего-то подобного, но помешал чей-то голос.
– Ах, вы в такой момент еще и об этом вспомнили, – проговорила незнакомая мне сотрудница с бесконечно растроганным выражением лица. – О госпоже Клемент из бухгалтерии, ведь только на прошлой неделе!.. Это с вашей стороны так!.. – И она взволнованно задышала в платок.
– Конечно, госпожа Клемент! Как я мог забыть, – тут же добавил Кэррнер, слегка покраснев. – Простите, пожалуйста, продолжайте! Мне очень жаль.
Я поблагодарил его кивком и попытался опять нащупать нить.
– Я и сам взволнован сознанием предназначения, дарованного мне Провидением:
вернуть фирме “Флешлайт”
честь и свободу.
Бесчестье, начавшееся 22 года тому назад в Компьенском лесу, было на том же самом месте…
простите… было уничтожено в Берлине.
И в заключение вспомним всех безымянных, исполнявших свой долг, положивших жизни и тела, готовых в любой час, как честные немецкие офицеры и солдаты…
– заметив удивленные взгляды, я счел нужным внести небольшие коррективы, —
и также как честные немецкие режиссеры, и операторы, и ассистенты операторов, как осветители и работники грима, принести своей фирме жертвы, все до последней, какие только… может принести режиссер и осветитель.
Многие из них лежат сейчас неподалеку от гробниц, где покоятся их отцы из великих…
из величайших телевизионных фирм, будучи свидетелями тихих геройских подвигов, подобных тому…
– тут снова возникла заминка, —
…как госпожа Клемент из бухгалтерии выступала за свободу и будущее и вечное величие великонемецкой…
великой немецкой фирмы “Флешлайт”! Зиг…
И вдруг действительно, как в былые времена в рейхстаге, толпа отозвалась:
– …хайль!
– Зиг…
– …хайль!
– Зиг…
– …хайль!
Глава XXIX
Я вышел из дому рано. Решил, что буду наслаждаться сегодняшним днем. Это нечто великое, нечто особенное, когда после грандиозного триумфа вступаешь в тихое и спокойное место. В бюро, пока его не заполонила будничная суета, на покинутый восторженной публикой стадион, в котором еще веет победный ветер, или, скажем, в захваченный Париж в пять часов утра.
Я пошел пешком, мне хотелось побыть вместе с городом. Солнце уже освещало чистое весеннее утро, воздух был приятно прохладен и чище, чем, к примеру, в полдень. Среди зеленых насаждений небрежно одетые берлинцы выгуливали собак в первый раз за день, а уже привычные мне женщины собирали себе в пакетики фекалии. Некая рассеянная и, очевидно, невыспавшаяся курильщица, к моему тихому увеселению, сунула пустой пакетик в рот и, наклонившись, протянула руку с сигаретой к испражнениям своей крошечной собачки. Помотав головой и потерев рукой глаза, она исправила недоразумение.
Птицы затягивали утренние песни, и в очередной раз я подумал, сколь тих город без пальбы зенитных пушек. Да и вообще здесь царило исключительно мирное настроение, температура была весьма приятная. Я сделал небольшой крюк, чтобы заглянуть в киоск моего газетного торговца, но даже там еще стояла полная тишина. Глубоко вздохнув, я уверенной походкой направился к зданию фирмы. Открыв дверь, я удовлетворенно отметил, что даже портье не сидит еще в своей кабинке. Телефонный аппарат был еще с вечера затянут защитным чехлом, и в который раз я не мог не отметить в этом еще один признак его исключительно ответственного отношения к работе. Перед его местом стояли большие пакеты с газетами, которые он позже должен был раздавать. Знаю, что Борману это не очень бы понравилось, но я не из тех, кто и в мелочах непременно уделяет внимание иерархии, поэтому спокойно сам взял утреннее чтение. На длинной цепочке у столешницы висела ручка, и я написал на накладной: “Свои газеты уже забрал. Спасибо” и подписался “А. Гитлер”. С удовлетворением я заметил, что “Бильд” вновь из-за чего-то объявила меня “победителем” дня. Необходимость введения нового идеологического контроля над прессой отходила на второй план.
С газетами под мышкой я задумчиво шагал по коридорам. Сквозь верхние окна падал солнечный свет, за закрытыми стеклянными дверями мигали порой телефонные аппараты, но не было слышно ни звука. Стулья стояли около столов, и казалось, будто принимаешь парад мебели. Завернув в коридор, где располагался мой кабинет, я увидел, что из двери льется электрический свет. Я осторожно подошел ближе.
Дверь была открыта. Внутри за своим столом сидела фройляйн Крёмайер и что-то печатала на своем аппарате.
– Доброе утро, – сказал я.
– Я вам кой-чего скажу, мойфю… – с некоторой напряженностью произнесла она, – я не могу больше так здороваться и не могу больше работать. Ничё больше не могу.
Хлюпнув носом, она наклонилась к рюкзаку. Взяла его на колени, расстегнула молнию, опять застегнула и поставила на пол, так ничего оттуда и не достав. Потом встала, открыла ящик стола, заглянула, закрыла, села на место и продолжила печатать.
– Фройляйн Крёмайер, я…
– А мне-то как жалко, но все, финиш, – сказала она, продолжая печатать. – Чё за дрянь! – Вдруг подняла на меня глаза и крикнула: – Ну что вы не как все люди?! Ну прикинулись бы почтальоном? Или баварцем? Почему вы не можете как-нибудь повыпендриваться? Например, с каким-нибудь акцентом? Ой как мне тут нравилось! Так суперски отлично!
Уставившись на нее, я неуклюже переспросил:
– Я должен повыпендриваться с акцентом?
– Ну да! Или просто поносите всех подряд! Пусть даже не смешно! Но что вам приспичило всегда быть Гитлером?
– Мы этого не выбираем, – ответил я. – Провидение определяет наше место, а нам остается исполнять свой долг!
Она покачала головой.
– Сейчас досочиняю объявление для внутреннего конкурса, – опять хлюпнула она носом, – и быстренько получите замену. Увидите, желающих тут хватает!
Понизив голос, я тихо, но твердо произнес:
– Сейчас же прекратите печатать и расскажите мне, в чем дело. Немедленно!
– Я не могу тут больше работать, и точка! – упрямо сказала она.
– Так-так, не можете работать. И почему же?
– Потому что я вчера была у бабули!
– И как я должен это понимать?
Фройляйн Крёмайер набрала полную грудь воздуха.
– Я очень люблю бабулю. Когда-то я у нее жила почти год, когда мама долго болела. И вчера я к ней заходила. И она спрашивала, где я работаю. И я рассказала. Что работаю у настоящей телезвезды. Так прям с гордостью! А она говорит: у кого? А я говорю: а догадайся. А она гадает-гадает, да все не догадывается. А я тут и говорю про вас. И бабуля так обиделась, так раскричалась. А потом расплакалась и сказала, что это совсем-совсем не смешно, что вы делаете. И смеяться над этим нельзя. И вообще нельзя ходить в таком виде. А я сказала, что это же сатира. Что вы так делаете, чтоб больше такого не было. А она говорит, это не сатира. И она говорит, вы говорите то же самое, что тогда говорил Гитлер. И что люди раньше тоже смеялись. А я сижу и думаю себе, да ладно, она ж старенькая, она преувеличивает. Да она вообще про войну никогда-никогда не говорила, а сейчас просто переживает, что была как все, что ничуть не лучше других. А потом бабуля вдруг пошла к столу, достала конверт и вынула оттуда фотографию.