Харви Джейкобс - Американский Голиаф
Перед тем как отправиться в свое последнее коммивояжерское турне, Джордж усадил обоих скульпторов на жесткую лавку и зачитал им выдержки из Ветхого Завета. Он ввел их в царство огня, серы и жестокой мести. Он показал им ревнивого гневного Яхве, готового в приступе космической злобы испепелить мятежников, города, саму землю. Пустив в дело интонации преподобного Турка, Джордж выдавил последние капли кипящей крови из каждого гражданина Содома. После чего сладострастным шепотом подвел Буркхарта и Залле к пульсирующей выпуклости и медовой расщелине Песни песней.
Он лез из кожи вон, принуждая их увидеть то, что его исполину казалось само собой разумеющимся.
– Если бы его лучшему и любимейшему другу свалилась на голову сверкающая говяха архангела, мой великан этого даже не заметил бы, – говорил Джордж. – Если бы его возлюбленная оказалась прокаженной и ее отвалившиеся соски прилипли бы к его языку, в этом не было бы ничего особенного. Поймите, с чем вы имеете дело. Мой великан видел распятого Иисуса, и скорпионье жало каждого римского шипа отдавалось болью в его собственной умирающей плоти. Он был там, джентльмены. Он был там. Все это у него на лице. Все это в его теле. Вскрытие нашло бы в нем следы рая и ада. Его член погружался в лаву. Его ноги ступали по углям. Его мозг знал Апокалипсис. Его глаза иссушены кометами. Я молю вас об исполине, а вы суете мне мэра Дюссельдорфа. Хватит моделей. Берите свои стамески и идите к камню. Пусть чудище, которое в нем живет, добудет для вас вдохновение.
Пока шла лекция, Эдуард Залле успел осушить пинту и задремать, но Герхардт Буркхарт проникся. Он вскрикнул. Столь неожиданное осмысление внушило Джорджу слабую надежду.
Бросать этих рубил без присмотра было ужасно рискованно, однако Джордж не видел выхода. Финансов осталось на самом дне, и отец звал его домой наполнять Анжеликину печку. Что у каменотесов получится, то и пойдет в дело, или затею придется бросить раз и навсегда.
На Сларк-стрит Джордж появился неделю спустя. Дверь ему открыл Герхардт Буркхарт.
– А, мистер Хол, рад вас видеть.
– Готово?
– Вы принесли деньги? Надо еще уплатить бочару, который соорудил для вашего младенца дивную колыбельку.
– Ваши деньги у меня. Мой исполин у вас?
Джордж ждал, когда глаза привыкнут к густому желтому свету сарая. Сперва взгляд упал на Залле, спавшего в огромном, выстланном медью ящике из твердой сосны.
– Надеюсь, вашему великану будет удобно, – сказал Буркхарт. – Мы набьем гроб опилками и обтянем железом.
– Сосуд не есть напиток, – ответил Джордж. – Меньше всего меня волнует ящик.
– Что ж, если наша работа вас не порадует, заберете вместо нее Эдуарда. Ему там хорошо спится. Скажете, что исполина съела плесень.
– Избавьте меня от ваших шуток! – огрызнулся Джордж.
На верстаке он рассмотрел укрытую простыней гору.
– Дайте я разбужу Эдуарда, перед тем как снимать покрывало. Он хотел видеть ваше лицо.
Джордж ждал, пока Залле придет в чувство.
– Больше лампы и свечи, – зевая, проговорил тот. – Ты ему сказал про меня?
– Нет еще, Эдуард.
– Он наш шедевр. Я не продам его ни за какую цену. Мы здесь создали жизнь. Вы получаете полную рекомпенсацию на гранитный блок и сколько стоило его привозить. Но не исполина.
– Заткнись, Эдуард. – Буркхарт зажег лампу. – Он не думает, что говорит, мистер Хол. Он слишком к нему привязался…
– Я думаю, – перебил Залле. – Я бы не показывал вам, если бы Герхардт не упросил. Теперь посмотрели – и ушли.
– Десять футов и два с половиной дюйма в высоту, – бубнил Буркхарт, стаскивая саван. – От подбородка до макушки двадцать один дюйм. Шесть дюймов нос. Ноздри – три с четвертью. Восемь дюймов рот. Каждое плечо – три фута. Семь дюймов ладони, восемь – пальцы, пять – запястья. Три фута от бедра до колена. Ляжки шириной в фут. Икры девять с половиной дюймов спереди назад. Длина семнадцать с половиной дюймов. Фаллос что майское дерево. Вес почти три тысячи фунтов. Всмотритесь в лицо, в выступы челюстей, как натянуты сухожилия и мускулы. На этот раз точно не мэр Дюссельдорфа.
– Schönes. Schönes Kind.[17] – Заллє похлопал исполина по серой щеке. – Ну что вы скажете, и кому дело, что вы скажете? Сейчас мы поставим счета, и можете идти.
В горле Джорджа Халла застыл комок.
Немрак? Подвижные звуки? Что осталось от меня? Кто эти тени? Мои слуга? А ну быстро меня закрыть. Спрячьте меня. Этот свет – бедствие. Эти звуки невыносимы.
– Мне грустно видеть такое горе, – сказал Буркхарт. – Всего тремя-четырьмя сколами Эдуард заставит его улыбаться.
– Пока все отлично, – сказал Джордж.
– Пока? – вмешался Залле. – Ты слышишь этого филистера?
– Еще не все, – сказал Джордж. – Парень чересчур гладок.
– Конечно гладок. Мы столько его терли.
– Я не просил полировать. Он должен быть стар.
– Время и погода состарят его очень скоро, – возразил Буркхарт.
– Для меня это слишком долго. Мы запустим свои часы.
– Скажи этому человеку идти домой, пока я его не убил, – попросил Залле.
– Клиент всегда прав, – ответил Буркхарт.
– Ненавижу, когда ты мне это говоришь, – сказал Залле.
Назавтра Джордж Халл купил галлон английских чернил и выкрасил исполина в небесно-голубой цвет.
– Похож на баклажан, – провозгласил Залле из клетки, которую соорудил для него Буркхарт, чтобы Эдуард протрезвел и пришел в чувство.
– Зачем он вообще здесь нужен? – спросил Джордж.
– Он помогает, – ответил Буркхарт – Нельзя знать, когда Эдуард скажет что-нибудь полезное. С гениями всегда так.
– Будьте вы оба прокляты! – вопил Эдуард, дребезжа прутьями.
Всю ночь Джордж сооружал форму из нескольких слоев истыканной иголками бумаги. Утром он расплавил в котелке свинец и отлил шипастый молоток, получивший имя Железная Дева. Когда молоток остыл, Джордж обрушил его на голубое тело исполина.
– Зачем? – возопил Залле.
– Шрамы и поры, – объяснил Буркхарт.
После гипс был выскоблен железными щетками. Молоток и щетки добавили колоссу несколько веков, но голубой оттенок держался прочно.
– Все равно баклажан, ха-ха, – объявил Залле.
Все следующие дни Герхардт Буркхарт отмечал на листке каждый дополнительный рабочий час. По ночам он подводил итог растущему долгу Джорджа Халла. Деньги выходили хорошие, но не совсем. Между Эдуардом, который бредил, и Джорджем Халлом, который сходил с ума, Буркхарт начинал сомневаться в собственном здравомыслии. Иногда ему мерещилось, будто исполин жалуется на что-то на бессловесном языке.
– Мистер Хол, – сказал Буркхарт, – и вам и нам нужен отдых. Вы возитесь с ним уже четыре дня буквально без перерыва на еду и питье. Если вы не отдохнете, поедете в этом ящике к своим родным.
– Нужно довести до ума, – сказал Джордж.
Он свалился на следующее утро перед самым рассветом. Буркхарт выбивал Железной Девой новые поры, когда вдруг заметил, что клиент отключился. Оставив Джорджа лежать там, где он упал, Буркхарт ушел варить кофе, затем принес чашку Эдуарду Залле.
– Хватит трястись, – сказал Залле. – Выпусти, я хочу размяться. Все болит от судорог.
Буркхарт отпер самодельную клетку, радуясь, что его друг вновь обрел некое подобие нормальности. Каменотесы пили кофе, поглядывая на сопящего Джорджа.
– Лучше бы я его никогда не видел, – сказал Залле. – Он доставляет мне неудовольствие.
– Не мучься. Все уже кончилось, – утешил его Буркхарт. – Завтра я выставлю его вон вместе с этим рябым сатаной.
Залле обошел исполина, вглядываясь в остатки своих трудов и напевая «Танненбаум».[18] Буркхарт опустил веки и с облегчением вспомнил, что следующий их заказ – обыкновенный святой Петр.
Буркхарт открыл глаза, когда услышал гоготанье Залле. Партнер поливал каменного человека какой-то жидкостью. У Буркхарта защипало в носу.
– Что это?!
Его громкий крик вернул из забытья Джорджа Халла.
– Кислота, – пояснил Залле. – Серная кислота. Она его разъест. Пусть улетает в свой воздушный замок.
Залле был водворен обратно в клетку, Халл с Буркхартом вылили на исполина не одно ведро воды, однако дело было сделано. Голубая кожа уступила место тошнотворной смеси серого и коричневого. Прожилки в камне стали почти черными. Колосс пах мокрым прахом.
Джордж Халл бухнулся на колени и обратился к Богу со страстной речью. Буркхарт, поразмыслив, решил предложить скидку. Закончив речь, Джордж расцеловал Герхардта Буркхарта и расплатился сполна чистым золотом.
Чикаго, Иллинойс, 5 ноября 1868 года
Истыкан. Исклеван. Изукрашен. Выглажен. Вытравлен. Было ли уничижительным последнее насилие? Или я стал краше? Никогда не одобрял тщеславия. Однако если я – это моя оболочка, то хотелось бы знать, улучшило или ухудшило мою наружность кислотное крещение. Ранен. Теперь раскачан. Поднят и брошен в новую постель. Эта мягче. Взяли и вынесли. Откуда? Куда?