Отцы - Бредель Вилли
В ферейне «Майский цветок» Брентен познакомился с портным Паулем Папке, костюмером Гамбургского городского театра. Папке был почти на десять лет старше Брентена. Высокий, статный холостяк с самоуверенными манерами, с мефистофельской бородкой, весьма импонировал Брентену. Знакомство началось с совместного обхода всех кабаков на Репербан и перешло в дружбу, когда обоих выбрали в правление ферейна.
Пауль Папке был невероятный бахвал: каждое его слово, каждый жест были рассчитаны на то, чтобы выпятить себя, пустить пыль в глаза. Он проявлял необычайную осведомленность во всех вопросах, всегда все знал лучше всех. Мужчин он настойчиво предостерегал от двух опасностей: политики и женщин. А с женщинами разыгрывал джентльмена и был вежлив до приторности. О людях он судил не по речам и делам их, а по форме и строению рук и ушей.
— Посмотри-ка вон на того господина, у него очень интеллигентные руки, — нередко говорил он. И это должно было означать, что обладатель этих рук интеллигентный человек. Или, указывая на какую-нибудь женщину, замечал:
— У нее ушки поразительной формы, очень породистые.
Правда, для Папке она оставалась исчадием ада, как всякая женщина, но все-таки представляла собой сильную личность. Об этом говорили Папке ее уши. А природа не лжет.
Папке был и шутником. Случалось, что он в самом мирно настроенном обществе вдруг крикнет:
— Ты собака в моих глазах!
Когда присутствующие с удивлением оглядывались, они убеждались, что Папке и в самом деле имеет в виду собаку, которая, ничего не подозревая, идет рядом с хозяином. Иной раз Папке, закатывая глаза, скрипучим голосом начинал вдруг томно напевать: «Как холодна твоя рубашечка, дозволь ты мне согреть ее…»
Вскоре после отмены закона о социалистах Папке, в ту пору рабочий-портной, стал членом социал-демократической партии; но, поступив в Гамбургский городской театр, он отстранился от всякой политической работы и, вероятно, охотно вышел бы из партии, если бы не «Майский цветок», где он мог себя показать и где, как он выражался, нашел «девственное» поле деятельности.
Пауль Папке и Карл Брентен придали ферейну совершенно иной облик. Новые члены правления поставили во главу угла развлечения: они следовали одно за другим; в ферейне повеяло новым духом — жаждой удовольствий; о «сбережениях» почти забыли, и на первом плане была не политика, а погоня за развлечениями. Члены ферейна, почти триста человек, будто только того и ждали. Они с восторгом встретили и подхватили на лету новое веяние.
Годы промышленного подъема в Германии ознаменовались и некоторым улучшением материальных условий верхушки рабочего класса. После отмены закона о социалистах число рабочих организаций и социал-демократических избирателей непрерывно росло. Немало было социал-демократов, которые уже высчитывали по пальцам, сколько осталось ждать до того часа, когда откроются врата «государства будущего». Беспечная уверенность в близкой победе вызывала необыкновенный подъем жизненных сил. Все жаждали удовольствий, все хотели насладиться жизнью. В ферейне «Майский цветок» с каким-то даже неистовством устраивали праздник за праздником.
Маскарадные и костюмированные балы, пасхальные загородные поездки, соревнования в том, кто больше съест ветчины, экскурсии в троицын день, в июне — июле летние праздники, в осенние месяцы танцевальные вечера, в конце года рождественские балы и вечера торжественной выплаты сбережений. «Майский цветок» достиг небывалого расцвета.
Организаторами всех этих развлечений были Пауль Папке и Карл Брентен, гордые собой и превозносимые всеми. Папке — в качестве председателя ферейна, а Брентен — в качестве распорядителя; Иоганн Хардекопф — «сама честность», как его называли, — был главным казначеем ферейна и управлял всем его имуществом.
2
А жизнь шла своим чередом. Для мелкого люда это была серая, будничная жизнь; дни походили один на другой, как волны Эльбы. Зимой восточный ветер, с колючим снегом и дождем, не раз хлестал в лицо старого Хардекопфа и его сыновей, когда они ранним утром, еще в предрассветной мгле, покидали дом и тяжелым, гулким шагом шли по улицам, спускаясь в гавань. Весною за ними ползли липкие, как паутина, туманы. Приятнее всего бывали летние дни; сияющими утрами Хардекопфы переправлялись через реку, с первого же часа работали на верфях не зажигая огня, и даже возвращались домой засветло.
Так шли дни, месяцы, годы; разнообразие вносили лишь вечеринки в ферейне, политические события, изредка — выборы, а иногда и несчастные случаи. Когда угольщик Виттенбринк свалился в пьяном виде с лестницы и сломал ногу, жизнь всего квартала на несколько дней вышла, что называется, из колеи. Женщины останавливали друг друга, судачили, покачивали головой, ругали мужчин за страсть к пьянству, распространяли слухи один чудовищнее другого: кто-то утверждал, что Виттенбринку ампутировали ногу, другие сообщали о его скоропостижной кончине. Возбуждение, казалось бы уже утихшее, разгорелось вновь, когда в один прекрасный день во дворе появился угольщик, пьяный в лоск, но совершенно здоровый.
Не меньшее возбуждение охватило всех соседей, когда вдова Роде, несносная ханжа, которую все дружно ненавидели, так избила своего шестилетнего сынишку, что того пришлось отправить в больницу, и шуцман составил протокол о подвигах набожной баптистки. Почти все обитатели двора сбежались на место происшествия, осыпая бранью и попреками эту бессердечную святошу, и требовали, чтобы шуцман обязательно внес в протокол показания соседей. Вдова Роде, скроив презрительную и насмешливую мину, беспрестанно повторяла:
— Все это красные! Социал-демократы! Они наговаривают на меня из мести, и только!
На следующий день во дворе появилось трое полицейских; они увели с собой чахоточного портного Готфрида Перма. Он будто бы плюнул в лицо Роде и даже чем-то угрожал ей. Когда его вели по двору, Роде пела у открытого окна:
— Господи Иисусе, ты мой избавитель, ты мой спаситель!
Такие происшествия немного встряхивали однотонно-серую, будничную жизнь. И когда у Рюшер хлынула горлом кровь, это тоже было очередным событием.
День фрау Хардекопф был так размерен в своем течении, что каждое утро она просыпалась как раз в ту минуту, когда соседка Рюшер бесшумно запирала дверь своей квартиры и, тяжело шаркая туфлями, спускалась по лестнице. Значит, без четверти пять, и фрау Хардекопф может еще вздремнуть. А Рюшер до ухода из дому еще успевала сварить ячменный кофе и приготовить бутерброды, чтобы у мальчиков, когда они проснутся, все было готово. Ровно в пять, и в будни и в воскресенье, Рюшер входила в булочную Бертольда на Баркхофе, забирала корзину с теплыми ароматными розанчиками и бегом отправлялась на Лилиенштрассе, затем на Розенштрассе, где из дома в дом, с этажа на этаж разносила булочки, опуская их в белые мешочки, подвешенные на дверях. Затем мчалась в Кредитный банк. Когда, окончив утренние дела, Рюшер возвращалась домой, мальчики были уже в школе; она быстро убирала квартиру и отправлялась на стирку к людям. Стирала поденно, за полторы марки в день и харчи. Почти все «места» она получала через фрау Хардекопф, которая рекомендовала ее своим знакомым — членам «Майского цветка», мелким лавочникам и ремесленникам.
Так проходили дни Рюшер. С годами она теряла силы, слабела, высыхала и сгибалась. Испитое лицо, худые, костлявые плечи, белые, набухшие, растрескавшиеся от воды и мыла руки. И разумом она тоже оскудела, так по крайней мере находила фрау Хардекопф; временами Рюшер смотрела перед собой отсутствующим, тупым взглядом, ее наивность и глупость могли хоть кого вывести из себя. Тем не менее ей удалось вырастить двух сыновей. Мальчики были не по годам рослые. Старший, Пауль, полагал даже, что имеет право грубить матери; он покрикивал на нее, был требователен, всегда и всем недоволен. Рюшер потихоньку вздыхала, но на все его выходки отвечала молчанием и только еще больше надрывалась.