Собрание сочинений - Сандгрен Лидия
– Как это всё ужасно, – произнесла Ракель, как бы тестируя собственную эмоциональную реакцию. Ничего особенного она не почувствовала. Что-то шевельнулось у неё в душе, только когда она вспомнила их последний разговор в музее.
– Он же был старым, – сказал Элис.
– По-твоему, пятьдесят – это старый? – усмехнулась Ракель.
– Он же пил как проклятый и жил так, как будто завтра не наступит, – ответил Элис. – Его телу должно быть восемьдесят пять как минимум.
На биологии, рассказал Элис, они проходили влияние алкоголя на клетки организма, после чего одноклассники все как один отказались от практики многодневного пьянства. Оно ещё опаснее, чем малоподвижный образ жизни.
– Ладно, – сказал он, – давай теперь вперёд два километра триста метров, а там налево.
Ракель не оставляло ощущение, что всё это уже было с ней раньше. И ведь, если задуматься, всё это действительно было. Летом в первые годы исчезновения Сесилии они часто так путешествовали. Ехали на машине до Дании, навещали Фредерику, ходили в Тиволи, где отец и Густав пили пиво, а она таскала брата на разные аттракционы и периодически в условленное время появлялась у кафе, дабы становившийся всё более благодушным папа мог удостовериться, что их не похитили и они не покалечились, а также снабдить их новыми жетонами, которые Ракель проигрывала на шоколадном колесе. Дом в Бохусе снимался несколько лет под тем предлогом, что детям необходимо море. Насколько помнила Ракель, ни у неё, ни у Элиса никаких особых чувств эти каникулы не вызывали, по крайней мере, до момента, когда возраст уже позволил им сделать вывод о полной бесполезности мест, где нет интернета. Идея снимать дом принадлежала папе, и её главное достоинство заключалось в гарантированном отсутствии членов семейства Викнер. Когда она вставала ночью в туалет, из сада доносились приглушённые голоса и смех отца и Густава, а засыпая снова, она знала, что они рядом и им хорошо.
Теперь всему этому наступил конец, подумала Ракель и, поворачивая налево, посмотрела в обе стороны. Больше никаких уикэндов в Копенгагене. Никаких каникул у моря. И хорошо, что de facto эти увеселения закончились ещё несколько лет назад, иначе было бы, наверное, ещё хуже; в какой-то момент они просто прекратили ездить. Когда и почему, она не помнила.
– Через тысяча двести метров мы на месте, – сказал Элис. – Там море?
Дом Фредерики Ларсен стоял чуть в стороне от дороги, в окружении яблонь. Тяжёлая предгрозовая жара обрушилась на них, едва они выключили кондиционер и вышли из арендованного автомобиля. После поезда и городов тишина оглушала. В застывшем воздухе жужжали насекомые, а высоко в небе кричали чайки – и никаких других звуков.
Фредерика вышла им навстречу в испачканных землёй джинсах и льняной рубашке. Испуганная и встревоженная.
– Как ужасно, – сказала она. – Не могу поверить, что его нет. – Она сняла и отбросила рабочие перчатки и обняла Ракель и Элиса, как будто они были жертвами чудовищного несчастного случая. Потом провела их в сад, безостановочно разговаривая на своём датском лайт, в котором слова лишались дифтонгов и проглатываемых слогов. Как они себя чувствуют? Когда они узнали? Она утром, буквально только что. Как они доехали? Легко нашли? Они хотят что-нибудь поесть или выпить? Кофе?
– От кофе мы бы не отказались, – сказал Элис вежливым голосом, который предназначался взрослым, не приходившимся ему родственниками.
Фредерика велела обоим сесть в тенистой сиреневой беседке, но потом согласилась на настойчивые предложения помощи от Элиса. Ракель осталась одна. Вокруг простиралось садовое царство, где-то лопата вскрывала холмик чернозёма, влажного, несмотря на жару. Густой воздух был насыщен запахами бурно цветущей растительности.
Как только они скрылись в доме, Ракель послала Филипу Франке ссылку из Berliner Zeitung: Der schwedische Künstler Gustav Becker wurde tot gefunden [238].
Всё ощущалось бы иначе, не начни она спорить с ним на вернисаже? Она тестировала эту мысль, как в предчувствии боли трогают шатающийся зуб.
Сложно сказать, у неё в распоряжении нет всех фактов, все факты были только у Густава. Но был ли он надёжным свидетелем, даже когда был жив? Между открытием выставки и смертью прошло меньше недели. Стал ли тот её вопрос запуском некоего механизма – неизвестно. Возможно, она вызвала у Густава чувство вины, такое же, какое мучит сейчас её. Грубо разбередила его тайны. Но в путешествие по направлению к смерти Густав отправился очень давно. В его случае исключением становилась жизнь. Он наблюдал, а не участвовал. Из двух главных величин человеческого существования, работы и любви, он выбирал одну, прячась от другой. И его искусство – в чисто эстетическом плане близкое к реальности, – возможно, тоже служило инструментом подчинения мира и формирования его в соответствии с собственными потребностями.
Среди яблонь появились Элис и Фредерика, принесли кофейник и поднос с чашками и печеньем. За несколькими общими фразами прозвучал вопрос, за который и ухватилась Ракель: «…и как вы оказались в Дании?»
– Мы решили покататься по Европе на поездах, – соврал Элис, расправляя на столике скатерть. – Мы были во Франции, а вчера вечером, когда мы уже сели в поезд, позвонил папа…
– Ну, – сказала Ракель. – Всё как бы немного сложнее.
– Это касается мамы, – перебил её брат.
– Сесилии? – Фредерика посмотрела на них, прищурившись, потом произнесла «хм» – звук получился кратким и решительным – и откинулась на спинку стула. – В каком смысле это касается Сесилии?
– Мы её ищем, – ответила Ракель. Она не знала, как продолжить.
– Ракель прочла одну книгу, – подхватил Элис и сбивчиво пересказал содержание Ein Jahr, в конце драматически сообщив:
– Мы подумали, что это она.
– И поехали встретиться с писателем, – добавила Ракель, – мы поговорили с ним буквально на днях.
Фредерика кивнула, вздохнула и снова кивнула. Потом встала и ушла в дом. В какой-то момент Ракель показалось, что разговор закончен, но тут Фредерика вернулась с книгой в твёрдом переплёте, которую бросила на стол. Et År med Kaerlighed [239].
– Вышла на днях, – сообщила она. – Сесилия всегда говорила, что он хороший писатель, и, я думаю, она не ошибалась. Это очень точное описание не самых привлекательных её черт. Как вы, наверное, уже поняли, мы с ним виделись всего один раз и мельком. Я не успела понять, что он за человек.
– Он довольно тонко чувствующий тип, – сказала Ракель. Сердце у неё билось так сильно, что это, наверное, было заметно даже через рубашку.
Фредерика усмехнулась:
– Она должна была понимать, на что идёт, связываясь с тонко чувствующим писателем, который просто обязан был сделать её героиней романа. Разбитое сердце писателя не игрушка. Не надо быть дипломированным историком, чтобы это понять.
– Она читала книгу? – Ладони были мокрыми от пота, и ей пришлось отодвинуть чашку, чтобы не уронить её.
– Не знаю, мы давно не общались. Во время нашего последнего разговора она просто заметила вскользь, что поэты намного выносливее, чем пытаются казаться. И всегда придумают хитроумный способ для использования собственного горя.
– То есть её адрес известен?
– Да, если она не переехала. Но не думаю, что она это сделала. Скорее всего, она по-прежнему в Берлине.
Взяв с подноса сигариллу и спички, Фредерика неспешно закурила.
– Вы хотите знать, почему я ничего не рассказала? Если коротко, то мне казалось, я не тот человек, который обязан это сделать. Сейчас вы сами приехали за правдой, и меня это радует; я помогу вам всем, чем только смогу. Но выгрузить эту правду в вашу жизнь без вашего желания я не могла. Все эти годы я думала, на что́ у меня есть право, что я могу рассказывать, а что нет. У психологов всё просто: они обязаны хранить тайну. Но за стенами клиники чётких правил нет. И некоторые считают, что правду нужно рассказывать всегда, что это всегда во благо и что в любых заданных обстоятельствах необходимо придерживаться того, что представляется вам правдой. Но люди придумывают истории, чтобы защититься, чтобы можно было управлять собственной жизнью. А если разрушить историю, может наступить хаос. Но если история не соотносится с реальностью, если она основана на грубых недоразумениях и неверных толкованиях, то такая история сама по себе становится проблемой. И тем не менее, возможно, именно такая версия действительности в данный момент позволяет человеку жить дальше. Почти все мы смещаем и цензурируем смысл. И память здесь ведёт себя нечестно. Мы невольно отодвигаем трудное и болезненное. И выбираем другой небольшой эпизод, подчищаем его и отшлифовываем, пока он не превратится в символ всей истории. Понимаете?