Хрустальная сосна - Улин Виктор Викторович
Но Катя продолжала идти рядом, с молчаливой улыбкой покачивая свою коляску. Меня тяготило ее присутствие, но я не мог решиться и свернуть в боковую улицу; это было бы уж слишком грубо.
— Я слышала, ты ушел от нас, — первой нарушила молчание Катя.
— Да, — коротко ответил я.
— И где же ты теперь?
— На вычислительном центре. Перспективная работа и в общем интересная, — добавил я, чтоб избежать дальнейших вопросов. — И главное, ее можно делать с моей рукой.
Мы еще некоторое время шли молча. Я уже думал — сейчас все-таки попрощаюсь и сверну, и неважно, что Катя будет думать.
— Жень, ты знаешь… — вдруг тихо проговорила она. — Я все время чувствую свою вину перед тобой. Когда узнала, что тебе пришлось уйти из НИИ, еще больше расстроилась. И мне… Мне кажется, ты должен проклинать судьбу за то, что мы оказались в одном колхозе. И…
— Не надо об этом, — оборвал ее я. — Все это было давно.
— Нет, правда — меня все время это мучит…
— Я же сказал! — почти раздраженно повторил я. — Все прошло. И не думай ни о чем.
— Нет, Женя… Это правда…
— Вот моя остановка, — не в силах больше терпеть, перебил ее я. — В общем, Катя, рад был тебя встретить… Пока…
— Подожди, Женя! — Катя неожиданно крепко схватила меня за рукав. — А почему ты даже не спросил меня, как зовут дочку?
— Да, кстати, а как ее зовут? — равнодушно спросил я.
— Ее зовут Евгения, — как-то значительно ответила Катя.
— Ну и хорошо, — безразлично ответил я и повторил: — Ну ладно, пока!
— Ее зовут Евгения! — повторила она с особым нажимом. — Женя, ты что, не понял — ее зовут Евгения!
— Евгения?! — я остановился, вдруг поняв, что имеется в виду.
— Да, я так решила.
Я молчал; это было совершенно неожиданно; сама Катя уже превратилась для меня в малозначимый и в общем далеко не самый светлый эпизод моей глупой прежней жизни.
— Ты обо мне никогда не сможешь забыть, как бы ни старался, — грустно и одновременно как-то неузнаваемо твердо сказала она, осторожно коснувшись моей правой руки. — И я подумала, что будет справедливо, чтобы и я никогда не могла тебя забыть. Вот поэтому… Не виденная еще мною девочка, словно почувствовав, что речь зашла о ней, вдруг захныкала. Катя наклонилась к коляске, что-то там переложила и перевернула. Невольно, удивляясь себе, я наклонился за ней, посмотреть свою тезку.
Из глубины коляски, из пеленок, одеялец и еще каких-то неумеренно навернутых тряпок, выглядывало маленькое личико с мутными серыми глазками. Крошечная ручка с тоненькими, как вермишель, пальчиками, но уже настоящими ноготками цепко держалась за Катин мизинец.
— Надо же, Евгения — тоже скажешь… — пробормотал я.
А она, выплюнув пустышку, смотрела на меня так, будто уже что-то понимала в этой нашей жизни.
— Евгения, мать твою… — растерянно повторил я, вслух, стоя у окна на своей кухне.
Я уже как следует выпил водки, и преследовавшая боль вроде отпустила, оставив на душе только привычный осадок безнадежности и еще чего-то. Я смотрел на равнодушную улицу и думал о непостижимой вещи. Как-то странно все получалось. Жизнь вокруг меня рушилась и распадалась; она была уже фактически кончена. Но в то же время, оказывается, чья-то маленькая жизнь продолжалась. И не просто продолжалась, а даже еще только началась. И было совершенно непонятно, как она сложится.
Я выпил еще.
Странно, ей-богу, — думал я. — А впрочем, может, так и должно быть…
Часть четвертая
1
Далекие разрывы петард еле-еле доносились сквозь тройное остекление. Словно синички стучались ко мне своими тонкими черными пальчиками.
Я стоял у окна, бездумно глядя вдаль. Во дворе щелкали взрывы, взвивались разноцветные ракеты. Некоторые поднимались выше дома. Вспыхивали коротко в черноте неба и тут же гасли, осыпаясь бессильными искрами.
А далеко-далеко, за домами и вообще за нашим микрорайоном — на горе, где проходил главный проспект города, на крыше одного из новых банковских зданий пульсировало золотистое число: 2000… Двухтысячный год… Когда-то давно, уже не помню сколько лет назад, мама купила мне игрушечную машинку. По сегодняшним меркам концепт-кар: нечто крылатое и пернатое, глядящее скорее назад, в пятидесятые годы, нежели в будущее. Машина была красного цвета, салон заменяла прозрачная стеклянная полусфера. А на багажнике было выдавлено: «2000». Помню, я спросил — это что, машина, стоит 2000 рублей? Нет, имеется в виду двухтысячный год, ответила мама… Двухтысячный год… Возясь с новой игрушкой — теперь я вспомнил, это происходило где-то в середине шестидесятых — я с трудом подсчитал, что в 2000 году мне исполнится сорок один год… Тогда этот возраст казался нереальным, недостижимым и почти мифическим. Но вот он настал — этот самый двухтысячный. Или миленниум, как его стали называть на дебильный западный манер. И мне уже в самом деле сорок лет, и через полгода даже исполнится сорок один. А я, как ни странно, еще жив…
Я покачал головой, отгоняя наваждения памяти. Я еще жив. И в гостиной на диване раскиданы фотографии, которые я только что зачем-то рассматривал. Старые, в основном еще того периода — первой половины моей жизни. Когда я, подобно ровесникам, был всего лишь глупым двадцатичетырехлетним инженером. Работающим карандашом и рейсфедером за сто двадцать рублей, зато твердо уверенным в завтрашнем дне. И даже в послезавтрашнем. Когда все мое поколение, еще не предчувствовавшее перемен, продолжало беззаботно существовать, веселиться и радоваться своей незамысловатой жизни. И когда я был здоров. И все пальцы на моих руках были целы.
Все пальцы были целы…
До конца одна тысяча девятьсот девяносто девятого года оставалось четыре часа. Пожалуй, стоило его проводить… Проводить старый год и вместе с ним сказать «прощай» всему моему двадцатому веку. Впрочем, это не бесспорно; в последнее время все только и делали, что выясняли вопрос: с какого года точно начнется следующий век, с двухтысячного или две тысячи первого? Приводили разные доводы, в основном математические. Я математикой никогда не интересовался; для меня само число две тысячи, которое уже с завтрашнего утра будет стоять во всех отчетных документах, представлялось неким таинственным и зловещим рубежом. Который навсегда отделит и похоронит в прошлом все, что до сих пор плавно перетекало из года в год, не вызывая ощущения резких перемен. Мой век агонизировал — я оставался жив. И хотя бы это требовало себя отметить.
Я прошел на кухню, достал из шкафчика любимую хрустальную рюмку.
Из другого шкафа вынул давно припасенную бутылку «Чайковского»: сейчас я уже мог позволить себе пить только ту водку, которую хотел. Не тронутая еще крышечка подалась с освежающим душу хрустом. Я наклонил горлышко, не зажигая света. Услышал приятное бульканье совершенно полной бутылки. Угадал момент, когда рюмка наполнилась. Ощупью нашарил вазочку с маслинами. Выудил одну. Медленно выпил, бросил ее в рот. Тоже мою любимую — большую, черную, с косточкой… Приятное тепло, как кошка, мягко побежало по моему телу. На кухонном столе лежала фотография. Сам того не заметив, я принес ее сюда. Одна из тех колхозных… Я сидел на отполированном до блеска бревне — молодой и упитанный, с пышной гривой волос, и еще целыми пальцами перебирал струны гитары… Колхозная фотография. Надо же — ведь сейчас само слово «колхоз» забылось и потеряло смысл.
Боже мой — со смесью удивления и ужаса осознал я. Неужели успело пройти шестнадцать лет…
2
Да, шестнадцать лет прошли, как это ни странно. В тот далекий год, когда обрушилась и начала разваливаться на части моя привычная и вроде бы сложившаяся за двадцать четыре года жизнь, мне казалось невозможным загадывать даже на год вперед. Казалось, даже этого года я не переживу…
А получилось, что и тот год миновал, и следующий, и еще много за ними. И я все их пережил, и достиг сорока. И готовлюсь встречать новое тысячелетие…