Белобров-Попов - Русские дети (сборник)
Это когда мамы нет дома. Если мама дома, к папе никто не ходит, только дедушка бывает на выходных. Придёт на кухню, сядет со мной за стол, возьмёт ложку, опустит её в тарелку. «Едим поровну, — скажет с серьёзным видом. — Сначала ты свою половину ешь, пока я ложкой середину перегораживаю, потом меняемся, моя очередь». Шутка эта старая, как сам дедушка, но я молчу, чтобы его не обидеть. Не то умрёт, как бабушка, — от обиды, так она сама говорила, перед тем как умерла прошлым летом.
Когда дедушка приезжает на выходные или мы приезжаем к дедушке, если он не может или болеет, папа хмурится и отмалчивается в сторонке, пока мама и дедушка разговаривают. Компьютера у дедушки нет, только старый маленький телевизор, а каналы, которые смотрит дедушка, папа называет «пропутинскими». И в «Фейсбуке» при нём, при де душке, тоже не очень-то посидишь. Но папа всё равно не выдерживает и лезет в свой ноутбук узнать, какую ещё «новую пакость устроили путинские сатрапы». Я не знаю, кто такие сатрапы, может, это папины акуаки, которые съедают людей или скармливают их акулам.
Иногда папа мне нравится. Это бывает редко — или когда папа приходит пьяный и делается похожим на Эйтыкто — помните, ну который ночью? — или когда папа рассказывает про лодку контику, которую однажды построит и уплывёт на этой лодке контике на какой-то остров свободы.
«На Кубу?» — мама его спросила.
«Сама ты Куба», — папа ответил маме и грозно расхохотался.
После они поссорились.
Я вижу, как мама терпит. Всё терпит — и папины уходы из дому, и «Путина» его, и футбол, и ссоры, которые он устраивает и которые выеденного яйца не стоят («О чём я могу говорить с человеком, который не читал Мураками!»). Так же мама терпела бабушку, когда та была живая, терпела и прощала ей всё, даже тот дикий случай, когда бабушка написала на бумажном клочке «На смерть бабки Веры» (бабушку звали Вера), подложила этот клочок в букет, который мама подарила бабушке в День Победы, и рассказывала потом знакомым, что это мама подложила записку, чтобы бабушка умерла скорее.
Единственное, чего мама не терпит, — это если папа бьёт меня тапкой по голове, разозлившись на моё тупоумие. Он ещё говорит при этом, что я пошёл в её деревенский род и надо меня отправить в деревню, откуда мама моя приехала. Только разве я виноват, что не знаю слово «коррупция», зато я знаю, как устроен арбуз и умею слушать предметы.
Я на папу не обижаюсь, это папа не сам, это папе акуака подсказывает. Он живёт не в папиной книжке, его место за книжным шкафом, там, где старые обои отклеились, он приходит по ночам к папе, забирается через ухо в сон и хозяйничает в нём, будто у себя дома.
Акуака никого не боится, зато его боятся все вещи у нас в квартире. Он их портит, если вещи теряют страх, а некоторых убивает. Он убил мамину вазу, и теперь в ней умирает каждый третий цветок. Мама тогда очень пугается, она считает, что если в вазе число цветов чётное, то это к смерти, потому что только на похороны приносят по четыре цветка.
После той среды, когда они кричали на кухне, в четверг вечером, мы уже поужинали, папа с мамой разговаривали друг с другом. Меня не было, я в комнате рисовал вокзал, но прислушивался, мне было нужно.
«Говорили мне, что для женщины мужчина лишь средство», — слышу я говорит папа.
«Кто говорил?» — это говорит мама.
«Есть кому говорить», — отвечает папа каким-то не своим голосом.
Я знаю, что говорит не он, это говорит акуака. Я слышал, как в коридоре шелестели обои и этот вредный человечек прошёл на кухню, встал за папиной спиной и говорит голосом папы.
Я хотел пойти сказать, чтобы его не слушали, но на вокзале объявили как раз, что поезд Северогорск — Ковальск прибывает на третий путь. Я начал рисовать пассажиров и потому пропустил слова, которые они говорили после.
А ещё после приехал дедушка, и они с папой сначала спорили очень громко, а потом мама пришла ко мне и сидела молча, пока я рисовал дядьку с рыжим хвостом, как он стоит в очереди на 27-й троллейбус.
«В войну немцы убивали стариков и детей, — в это время говорил дедушка, — и писатель Эренбург придумал очень правильные слова: „Убей немца!“, и эти его слова были развешаны по всей стране на плакатах. А сейчас идёт другая война, и эти ваши, которые вас науськивают, уничтожают страну, её будущее, русский мир наш уничтожают. Отменить бы всю вашу демократию да посажать ваших уродов на кол».
«Ты фашист, — кричит ему папа. — Все, кто за смертную казнь, — фашисты».
«Я фашист, — спокойно говорит ему дедушка. — Только я тот фашист, который бил фашистов под Ленинградом».
Потом мама спросила меня про хвост. Я сказал, что дяденька едет с ёлки, на которой лисой работал, и забыл его отстегнуть. Это чтобы мама не волновалась. Ведь на самом деле хвост настоящий. Вон он как висит и подёргивается.
Папа убежал в свой «Фейсбук», а дедушка пришёл в мою комнату и стал рассказывать про свой «Скороход», где он работал в мотоциклетной лаборатории. Он про это всегда рассказывает. Про то, как он сдавал экзамен ботинку — как во время специального пешеходного перехода из Ленинграда в Москву он возглавлял обувную лабораторию, наблюдал за состоянием ботинка, какие части — подошва или каблук — больше изнашиваются. Лаборатория находилась на мотоцикле, которым управлял дедушка. Это ещё до войны было.
Мне его рассказ нравится. Дедушка знает об этом, потому он и рассказывает его так часто.
Дедушка ушёл спать, мама тоже ушла из комнаты, папа мыл на кухне посуду.
Я послушал, как кашляет акуака, он всегда кашляет, когда прячется у себя под обоями, подошёл к зеркалу, растянул рот и стал похож на полинезийца. Завтра я ухожу из дому.
Я знаю, почему они ссорятся. Это из-за меня. Я в нашем доме лишний. Это мне сказал акуака. Я подумал и решил, что он прав.
И я знаю, куда уйду. Он мне это тоже сказал.
Перед сном я читаю сказки. Последнюю прочитал такую: в неизвестном городе в неизвестном доме жила с сыном одна старушка. Сына она прокляла, потом он провалился сквозь землю и нашёл там кошелёк и лопату. Начал он рыть вверх и вырылся на свет божий. Вышел из-под земли, пошёл к дому. Вошёл в квартиру, маму свою увидел и говорит: «Здравствуй, мама». Мама его снова взлюбила, и больше они никогда не ссорились.
Я тоже очень-очень хочу когда-нибудь провалиться сквозь землю. Найти лопату, кошелёк мне не надо, выйти из-под земли и чтобы мама снова меня взлюбила. И чтобы папа на неё не кричал. И чтобы табаком не воняло.
Завтра была пятница, я видел в календаре.
Ушёл папа, мама ушла, дедушка молчал в туалете.
Я тихонечко надел куртку, тихонечко отворил дверь, тихонечко её затворил.
Улица.
Я хорошо чувствую направление. Если я где-то прошёл однажды, я пройду тем же путём уже без всяких взрослых. Я знаю стороны света, я вижу, как идёт солнце, и если даже его не видно, я вижу его движение. Когда мы гуляем с мамой — с папой мы почти не гуляем, — я присматриваюсь к месту и небу. Но в городе мы гуляем редко. Были один раз с мамой в музее, видели там мёртвого мамонтёнка, и я сказал маме, что у меня ухо болит.
Улица у нас небольшая. Два дома, длинный и покороче, пока идёшь от дома и до метро. В метро я прошёл спокойно. Тётенька за стеклом кабины подумала, что я с бабушкой, а эта бабушка была не моя, моя бабушка уже умерла, я просто пристроился за чужой спиной и шёл с бабушкой до самого эскалатора.
Я доехал до «Сенной площади», поднялся наверх и вышел.
Мне налево, в сторону облаков, медленно плывущих по небу. Мы с мамой туда ходили, маме нужно было встретиться с одной тётей, забрать у неё лекарство. Это когда моя бабушка не была мёртвая.
Город здесь не такой, как мой. Мой простой, дома обыкновенные, одинаковые, как зубы в дедушкином стакане.
Здесь не так, здесь каждый дом себе на уме — вон стоит с какими-то чудищами, сторожит окошки с горшками. Или вон, в саду, за решёткой, — то ли злится, то ли показывает язык.
Я иду по улице, она медленная. Называется Садовая, здесь есть сад. Мне не надо заходить в сад, я иду по уличному коридору, на зелёный перехожу перекрёсток, иду дальше в сторону колокольни.
Вверху плещется вода, это небо. Вода светлая, с прожелтнями и синью. Чайки бегают от облака к облаку, с ними бегают их острые тени. Я смотрю на город глазами чайки, вижу, как изменчивая вода, не небесная, а та, что внизу, подмывает городскую основу. Вижу… нет, не скажу, не вижу.
— Эй, дебил, сыграй на губе, — говорит мне человечек без ног. Вместо ног у него доска, с колёсиками и подушкой из ваты.
Я играю. Он говорит:
— Ты — талант. Будешь со мной работать.
Человечек хочет меня схватить, но я увёртываюсь, и он отстаёт. Вдруг я вижу, его доска едет прямо на трамвайные рельсы. Я хочу закричать, но поздно — визг и гром, я прибавляю шагу.
— Ночь дурацкая! Спать не хочу! Луну с неба сниму, зажарю и съем! — говорит мне ещё один человек, с ногами.