Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Русская жизнь»
Во второй половине тридцатых Сталин уничтожил всех, кто Россию пытался модернизировать — хорошо ли, плохо, другой вопрос, — и заменил теми, кто принялся ее нивелировать; тех, кто мобилизовывал (и умел это), — на тех, кто выколачивал. В результате империя после него не простояла и сорока лет: мотивация к какой-либо деятельности исчезла на корню. О том, как работает руководитель модернизационного типа Леонов написал «Скутаревского» и «Дорогу на океан», предъявив читателю Черимова и Курилова. О том, как работает Сталин, «затягивающий шенкеля», сам он внятно рассказывает в «Пирамиде». Увидеть в нем не мобилизующую, а консервирующую, не прорывную, а принципиально нетворческую силу, — подвиг для современника; и то, что нынешнее принудительное вырождение имеет вполне сталинскую природу и осуществляется в соответствии со сталинской программой, — еще один неожиданный и важный вывод из «Пирамиды», которую не худо бы читать и перечитывать, пусть выборочно.
Станислав Рассадин назвал ее «необъятной и нечитаемой», — я бы с этим не согласился, поскольку самая трудность и плотность леоновского языка, некоторая его корявость необходима для фиксации на важнейших ходах мысли; скользить по странице этого романа нельзя — ее надо медленно проговаривать вслух, лучше бы неоднократно. Допустить, что этот роман будет сегодня прочитан массами, — никак нельзя, да я бы и не хотел этого (возможно, потому, что это отчасти подорвало бы мою веру в собственную исключительность). Но именно ради самоуважения многие влезли в него — и не смогли оторваться: подзаголовок «роман-наваждение» там стоит не просто так, и каким-то подсознательным страхам современного читателя роман Леонова отвечает с редкой полнотой и чуткостью. Там намечены корневые, архетипические фигуры русской истории, фатальные ситуации, преследующие тут всякого, — а потому каждый хоть раз да встречал на своем пути комиссара Скуднова или роковую красотку Бамбалски. Помню, как при первой встрече с Прилепиным мы три часа проговорили на волжском берегу в Новгороде не о Лимонове, а о Леонове — и этот разговор расположил меня к писателю Прилепину задолго до знакомства с его литературой. А вовсе уж неожиданная дискуссия о «Пирамиде» случилась у меня давеча на одной из российских книжных ярмарок, где милая собою девушка лет двадцати двух охраняла стенд крупного издательства. Я попросил у нее книжку, нужную по работе; слово за слово — она оказалась выпускницей филфака, писавшей диплом именно по «Пирамиде».
— Вы?! Вы ее читали?!
— А что?
— Мда.
Дальнейший разговор оказался чрезвычайно интересен — главная дискуссия шла о Шатаницком, самом загадочном персонаже «Пирамиды». Спорить с двадцатилетней блондинкой о Шатаницком в 2008 году — это, как хотите, из области фантастики; но действие равно противодействию, и если всемирное усмирение и усреднение набирает обороты — легко предположить, что будет расти и сопротивление ему.
У Леонова много вещей слабых, вроде «Соти», и испорченных, вроде «Вора» (хотя именно во второй вариант «Вора» вписана в 1957 году великая финальная фраза: «Но уже ничего больше не содержалось во встречном ветерке, кроме того молодящего и напрасного, чем пахнет всякая оттепель»). Но великих — вроде «Бурыги», «Туатамур», «Метели», «Нашествия», первых и последнего романов — в любом случае больше. Это был писатель редкого, небывалого еще в России типа — писатель без идеологии, с одной огромной и трагической дырой в душе, с твердым осознанием недостаточности человека как такового, непреодолимости его родового проклятия. Но как знать — не с этого ли осознания начнется новая литература, о которой все мы так мечтаем сегодня? И не Леонов ли станет одним из главных русских писателей XXI века, который, как он предрек, к середине своей станет веком сгущающейся катастрофичности? А главное — разве в леоновской тревоге и леоновском отчаянии не больше истинно-здешнего, корневого и подпочвенного, чем в сусальных песнопениях или военных трубах?
Он ждет, времени у него много.
№ 1(42), 27 января 2009 года
Расти большой
Русский мальчик — редкий литературный тип, который не столько извлечен литераторами из жизни, сколько в нее внедрен. Это облагороженный, модернизированный и подкрашенный тип лишнего человека. Детство способно облагородить все: недаром существует апокриф о Стасове, увидевшем как-то годовалого младенца, ползавшего по полу в задранной рубашонке к умилению родителей и гостей. «Хорошо, — одобрил Стасов, — а вот ежели бы мы все так с задранными рубахами забегали?» Ребенку легко сходит с рук все, что невыносимо во взрослом человеке, — посему один из самых отвратительных и опасных социальных типов в истории решено было назвать «русским мальчиком». Операцию эту над ним совершили два желчных и едких писателя, два сентиментальных садиста — Достоевский и Салтыков-Щедрин. Грубо говоря, РМ в их текстах — трогательный молодой человек, у которого есть совесть; и что самое ужасное — он искренне полагает, что совесть есть только у него. Во взрослом человеке такие взгляды невыносимы, но в мальчике даже милы.
Русский мальчик впервые появился в «Братьях Карамазовых» — это Коля Красоткин и его друзья, в прошлом враги и гонители, а впоследствии друзья и регулярные посетители бедного Илюшечки Снегирева. Правда, чуть ранее (1869) тот же тип — с более размытыми чертами — обозначен в сказке Салтыкова-Щедрина «Пропала совесть»: «Отыскал мещанинишка маленькое русское дитя, растворил его сердце чистое и схоронил в нем совесть. Растет маленькое дитя, а вместе с ним растет в нем и совесть. И будет маленькое дитя большим человеком, и будет в нем большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и захочет распоряжаться всем сама».
Правда мелькнула на миг и перед героем другого рассказа Щедрина — «Рождественская сказка»: там десятилетний мальчик Сережа Русланов умирает после проповеди сельского батюшки о Христе и справедливости. Почему умирает — Бог весть. Трудно понять, отчего ядовитый Щедрин написал вдруг такую сентиментальную, истинно рождественскую сказку — однако в душе все они, желчевики, именно таковы. Тип русского мальчика как раз и есть тип вечного ребенка (русский мальчик не вырастает, разве что превращается потом в русского старика), который поражен раз навсегда мелькнувшей перед ним правдой и ничего другого не желает видеть в принципе. Чистота ребенка, простота решений, святая вера в необходимость немедленных действий — все эти нормальные мальчишеские черты сохраняются в таком ребенке навечно. Он узнает правду и немедленно хочет действовать, а мысль о том, что правда не одна, никогда не появляется в его круглой стриженой голове.
Коля Красоткин, правду сказать, не совсем обычный мальчик — так же, как и Лиза Хохлакова не совсем обычная девочка, и вообще всем детям у Достоевского как минимум лет двадцать, особенно если учесть, что большинство девочек несут на себе отпечаток хрупкой виктимной привлекательности. Красоткин мало похож на четырнадцатилетнего, что в свое время прозорливо заметил Горький; однако одна черта русского мальчика — а именно нечеловеческая гордыня — в нем уже заметна невооруженным глазом. Характеризуя тип, Достоевский сам же подметил главную его черту: если русскому мальчику дать карту звездного неба, которую он видит впервые, не имея вдобавок никаких систематических познаний в астрономии, — завтра он вам вернет ее исправленною. «Никаких знаний и беззаветное самомнение», — добавляет Алеша Карамазов, ссылаясь на какого-то ученого немца. Красоткин выслушивает определение с хохотом (не забыв добавить, что «немцев надо душить»), — и добавляет, что в самомнении есть прекрасная, здоровая сторона: иначе, конечно, и пороху не выдумаешь, и дела не сделаешь, и даже совести у тебя не будет, ибо для самомнения ведь необходимо хорошо выглядеть в собственных глазах!
Вот тут у Коли Красоткина — как вообще у русских мальчиков — некоторый просчет: как раз самомнение и есть страшнейший из всех пороков и вдобавок прямой родитель (не знаю уж, отец или мать) такого страшного греха, как пошлость. Пошлость ведь — это когда человек делает что-нибудь ради положительной самооценки, а не потому, что ему так хочется. Отвратительно любое стремление примазаться к делу, имени или направлению ради того, чтобы себя за это уважать и рассказывать друзьям, как вы круты. Отличительная черта русского мальчика — демонстративность всего, что он говорит и делает, позерство, страшная напыщенность — но ведь этим грешил и сам Достоевский: «Достоевский, милый пыщ! На носу литературы рдеешь ты, как новый прыщ!» — измывались молодые Некрасов с Тургеневым; Некрасов свое отношение впоследствии пересмотрел, Тургенев усугубил.