Макс Фриш - Homo Фабер. Назову себя Гантенбайн
Потом приходит моя супруга.
Она, кажется, не совсем верит, что Гантенбайн действительно слепой, и это создает между нами известную напряженность; я лично верю, что Гантенбайн не видит ее украшений; во всяком случае, он ничем не выдает себя, словно уже привык к ним, как я.
Я говорю о своей работе.
Я работаю много: не для того, чтобы стать богаче. Но это неизбежно. За что я теперь ни возьмусь, все делает меня богаче. При этом я трачу лишь столько, сколько возможно в пределах разумного. Я покупаю холм в Тессине, бухту близ Малаги, лесок в Австрии. Я держу адвоката, который обогащается на мне и не хочет оставаться в долгу, так что он обогащает и меня, а он не единственный, все хотят сделать меня богаче. У денег, я тут ничего не могу поделать, появилось другое русло: они текут ко мне. Что мне толку от холма в Тессине, холма, который я осмотрел всего один раз? Траву я подарил какому-то старику крестьянину, чтобы он косил ее, равно как и каштаны, которые мне не нужны, и ежевику. А он что делает, этот холм? Он свою стоимость утроил. Перед этим беспомощен и самый простой образ жизни; я мог бы поститься в пепле и вретище, я ем сосиски с картофельным салатом, когда бываю один, я работаю не пять дней в неделю, как мои люди, а шесть, да, даже по воскресеньям и часто до поздней ночи; это нисколько не меняет того факта, что я становлюсь все богаче и богаче. Или, может быть, мне играть в гольф?.. Этого я, конечно, не говорю, я только об этом думаю, рассказывая о своей работе, что моей супруге слушать скучно, она и так все знает.
— Ты слишком много работаешь.
Но рассказываю-то я Гантенбайну, чтобы он понял меня. Почему он ничего не говорит? Он только заставляет меня самого видеть все, о чем я умалчиваю. Почему он не говорит, что все здесь, от Матисса в холле до платиновых часов на моей супруге, кажется ему тошнотворным?
Мы не друзья больше.
Он огорчает меня.
И хотя он играет слепого, хорошего вечера не получается, и позднее, отвозя его на вокзал, я беру наш «фольксваген», а не «ягуар», чтобы он не услыхал перемены в моей жизни, на тот случай, если он действительно слепой.
Гантенбайн лишает меня уверенности.
Я спрашиваю себя, люблю ли я его…
После партии в шахматы, которую я проиграл, разговор с Бурри о женщинах, по видимости о женщинах, а по существу о мужчинах, которые могут натворить бед, будучи о женщине слишком высокого мнения…
Бурри (насколько я его понял):
Мужчина, страдающий из-за своей жены, сам виноват… Что делает мужчин зависимыми: их презрение к женщине, в котором они не признаются сами себе; поэтому они вынуждены идеализировать ее и навлекают на себя слепоту; когда действительность дает им урок, они бегут к следующей, как будто следующая не женщина опять-таки, и не могут расстаться со своей мечтой… Что вызывает презрение: их пассивность, их кокетство даже там, где дело идет совсем о других вещах, неизменность их позиции «женщина — мужчина», всякие другие интересы — это на поверку предлог, или камуфляж, или интермедия, их неутолимая потребность в любви, их привычка к тому, что за ними ухаживают (спички) и что привилегия быть разочарованными всегда принадлежит им, вообще их склонность упрекать, причем упрек должен быть угадан, их умение молчать, они хотят и умеют оставаться непонятными самим себе, их умение терпеть, их лукавое искусство быть жертвой, вдобавок их ужасающая способность утешиться в любой момент, их предрасположенность к флирту даже в счастье, хитрая их готовность предоставлять действовать мужчине, а когда мужчина, чтобы действовать, хочет знать, на что он может рассчитывать, их ловкое умение оставлять вопрос открытым, они сразу сваливают на него решение, а тем самым вину, вообще их обидчивость, их потребность в защите и безопасности и притом призрачная нерешительность с их стороны, одним словом: их волшебство… Мужчина предстает тем большим рыцарем, чем больше презрения он должен скрывать… Биологическое различие: женщина может за одну ночь побывать с десятью мужчинами, а мужчина с десятью женщинами не может; ему необходимо желание, она может допустить это и без желания; поэтому потаскушка возможна, а ее мужское подобие невозможно. Вынужденная из-за тщеславия мужчины лицедействовать, женщина разыгрывает полноту наслаждения, даже когда такового нет; мужчина никогда не знает наверняка, что женщина испытала на самом деле; выдает себя мужчина, не женщина; это делает его недоверчивым… Женщина — человек до того, как ее любят, иногда и после этого; как только ее полюбят, она чудо, и значит, ненадежна…
— Да, — говорю я, — давай играть.
— Согласен?
— Не совсем, — говорю я, — твой ход.
Бурри, сделав ход:
— Что касается твоей Лили…
— Моей?
Я пошел.
— Ага, — говорит Бурри, — ага-а.
Я меняю профессию Лили.
(Театр мне опротивел.)
Лиля по профессии не актриса, а научный работник, медичка, Лиля в белом халате, ассистентка в рентгенологическом институте университета, все совершенно другое, Лиля привлекательна, но не брюнетка, а блондинка, другой у нее словарь, Гантенбайна он иногда пугает, и по крайней мере на первых порах Лилю почти не узнать, она высказывает то, о чем актриса умалчивает, и умолкает в тех случаях, когда актриса высказывается, перемещение стыдливости, другие интересы, другой круг друзей, но прежде всего ее словарь, настолько другой, что все разговоры между Лилей и Гантенбайном надо вести сначала, начиная с первого поцелуя. Ее принадлежности в ванной, которые Гантенбайн видит, остаются те же…
Или:
Лиля — итальянская графиня, католичка, венецианка, морфинистка, завтракает в постели, обслуживает ее лакей в синей блузе. Глаза как вишни. Словарь ее опять-таки другой, равно как и круг друзей, где Гантенбайна считают слепым; место действия — палаццо. Ее принадлежности в ванной, которые Гантенбайн видит, остаются те же.
N.B.
Гантенбайн остается тот же.
Вышел новый журнал, ответственный редактор — Эндерлин, первый номер неплох, даже поразителен; но мое решение отказаться от Эндерлина остается в силе.
Лиля — графиня:
(Почему и так ничего не получается)
Она действительно графиня, за много веков отвыкшая, чтобы на нее кричали, да мне никогда и в голову не пришло бы кричать на нее, не говори она сама то и дело, чтобы я не кричал на нее, — а я только спросил, неужели она не слыхала гонга. Это было в начале нашего счастья; с тех пор, зная, как она чувствительна, как пуглива, как чуток ее слух к каждой нотке такого вопроса, я никогда больше не спрашивал ее, неужели она не слыхала гонга. Я просто жду, когда она явится к столу. Нет у нее чувства времени, и все тут, зато она очень чутка к другому, что, видит бог, важнее, например, к стилю. Не только в ее венецианской мебели, не только в ее словаре, способном без единого вульгарного слова выразить все, о чем она не хочет умалчивать, даже в ее молчании есть свой стиль; просто немыслимо, чтобы кто-нибудь обращался с ней не как с графиней. Даже люди, которые с ней встречаются, приобретают свой стиль. Я вижу это снова и снова. Я вижу это даже по Гантенбайну; он не граф, но он ведет себя как граф, при этом я не видал ни одного графа, который вел бы себя как граф. Итак, я жду.
Я жду не обеда. Я жду просто потому, что пришло время обеда. Я жду графиню, которая может появиться в любой момент, потому что пришло время обеда. Я не могу работать, когда я жду. Итак, я жду: не графиню, а момента, когда она появится, выходя из лоджии или спускаясь по лестнице… Может быть, она еще спит и не слышала гонга… Я мог бы, чтобы убить время, уже сейчас описать, как она появится, выходя из лоджии или спускаясь по лестнице: в халате, но причесанная, в халате или в брюках, по-детски удивленная тем, что на свете уже опять полдень, и с потребностью в ободрении, бледная, но красивая, с несчастными глазами-вишнями, во рту длинный мундштук (янтарь) с сигаретой, которая ждет огня… Итак, я жду… Может быть, она как раз причесывается… Я жду, стало быть, не глядя на часы, и пытаюсь угадать, что она делает со временем, с моим временем, со своим временем; у нее другое время, и поэтому мне нет никакого смысла глядеть на часы; часы ее обижают, часы всегда создают видимость, будто есть какое-то одно время, какое-то всеобщее, так сказать, время… Может быть, она читает книгу, которой как раз увлеклась, или играет с собакой, или уже идет сюда — жаль было бы, если бы я сейчас (через три четверти часа, по-моему), в последние полминуты, потерял вдруг терпение. Всякое нетерпение, даже обузданное, она воспринимает как замечание; всякое замечание как крик. Итак, я жду и жду, не глядя на часы; я наслаждаюсь, чтобы не потерять терпение, видом из окна…
Так каждый день.
Если я еще хоть раз накричу на нее, говорит она, она соберет свои чемоданы и, видимо, никогда не вернется…