Пол Теру - Моя другая жизнь
На каждом сеансе я больше всего говорил о Медфорде, наверно из-за этих указателей на дороге и из-за снега; и к концу двадцать какого-то сеанса — когда я уже по сути бросил все это — Медфорд застрял у меня в голове. Я гадал — и никак не мог понять, почему ни разу туда не съездил. Ведь я там родился, потом уехал; так что слово Медфорд ассоциировалось у меня с разлукой.
В тот зимний день я поехал туда, как собака, взволнованная близостью чего-то непонятного: просто понюхать. На центральной площади, Медфорд-скуэр, пересекаются пять широких улиц: Мэйн, Форест, Сейлем, Хай и Риверсайд-авеню. Площадь обветшала, но река рядом с нею не позволила ей изменить форму. Медфорд знаменит своей рекой, Мистик-ривер. Река оказалась такой же красивой, как была; и такой же темной и тихой, ленивой. Когда-то этот город разбогател на реке. Корабли, построенные на ней, уходили в Бостон — и дальше, по всему миру. А у нас только и разговору бывало что о медфордских кораблях и медфордском роме. Последний корабль здесь построили в 1873-м; и рома тоже давно уже не было, так что за ним приходилось ездить в Сомервилл.
Центральная библиотека — особняк старого Магуна — исчезла; на ее месте красовалась новая, похожая на супермаркет. И теперь над Медфордом — по эстакаде, высокой и огромной, как римский акведук, — ревела дорога № 93. Она распорола город пополам и разрушила мой дом: номер 76 по Уэбстер-стрит исчез, вместе с собачьей будкой. На этом месте располагался съезд № 33. И Уотер-стрит тоже исчезла. Когда-то мы ходили туда «берегаться», то есть на санках кататься с берега. Было уже темно. Я удивился, что снег такой белый.
Поехав в Медфорд в следующий раз, через три дня, я взял с собой лыжи.
Говорят, когда возвращаешься в прошлое — все вокруг кажется маленьким. И дом твой, и школа, и твоя старая улица, заборы, парки. Но нет, Медфорд казался больше, шире, тенистее — быть может, от снега? Во всяком случае, снег хоть как-то это объяснял. Деревья, которые я помнил маленькими, были громадны; а газоны завалены сугробами. Река наполовину замерзла; длинные ленты водорослей прижимались снизу ко льду, вытянувшись по течению.
Деловая жизнь в Медфорде зачахла, и город выглядел жалко. В прежнем гастрономе торговали чем попало, бывшая столовая превратилась в забегаловку самообслуживания, на Звездном рынке продавали автозапчасти, кинотеатр стоял заброшенный. На месте уютных прежних магазинчиков, где, бывало, работал сам хозяин с детьми, теперь прозябали «Товары по сниженным ценам». «Одежда для пожилых» — единственное место, где прежде можно было купить дорогую обувь или кашемировое пальто, — теперь стала пунктом проката дешевых смокингов. Вернувшись сюда, я вспомнил, каким был когда-то этот город и каким был я сам. Теперь — брошенный, нищий и безработный — я снова стал частью Медфорда: это место было таким же потерянным, как и я. Вернуться без гроша в преуспевающий город, который мог бы смотреть на меня свысока, было бы труднее. А я чувствовал себя точь-в-точь так, как выглядело все вокруг. Город постарел, поизносился, стал несчастным, что ли. Как я.
Но в лесу, к северу от него, ничто не изменилось. Снег был точно таким же, каким я его помнил; тропинки белым-белы. Я оставил машину на Саус-Бордер-роуд и пошел по мягкому снегу в ранних сумерках; и единственное, что было там ново — на опушке, — это шум автострады, будто катился где-то вдали нескончаемый товарный поезд. Я прошел по большому кругу, захватив все места, какие знал, от Саус-Бордер-роуд через валунистый склон, что мы называли Рысьей Лощиной, к башне Райта, потом к овчарне и к небольшому, опасному озеру Скорби. Зимой мы на нем катались на коньках, но летом и близко не подходили: боялись зыбучих песков.
Сорок лет назад, мальчишкой, я ходил здесь так же, как сегодня, только пес Самсон мотался впереди: по уши в снегу, язык набок, и на языке снежинки. И, конечно, лыжи были не те: деревянные, с ремешками, и палки бамбуковые. Но такая же темнота, и такой же студеный воздух с тонкой пылью морозного инея и едва уловимым запахом опавшей листвы и сосновой хвои; и так же резко пробирал ветер, так же охватывало холодом, когда наступали зимние сумерки. Сейчас доносился гул с дороги, тогда шумно дышал Самсон, а вообще-то в лесу было тихо. Тот же самый лес с тем же самым снегом — лес, который я знал всегда. Вот тут я почувствовал, что вернулся домой. Ведь столько времени провел я в этом лесу, стреляя из ружья по пивным бутылкам и разводя костры, лазая по скалам и топая на лыжах, вот как сейчас, по скрипящему снегу Темнота застигла меня внезапно, и я пошел почти на ощупь; пока не ослепили фары, когда выбрался на шоссе.
Забросив лыжи на верхний багажник, я поехал назад. Через Медфорд-скуэр и дальше, вниз по Мистик-авеню. Очень хотелось пить, а там был бар. Раньше здесь располагался большой деревянный скейтинг-ринк «Бол-А-Рю»; там вечно болтались моряки из Бостона, кто в увольнительной на берегу. Теперь это был цех ремонта кузовов, окруженный помятыми автомобилями, а сразу за ним, через Сомервилл-лайн, тот самый бар, «Мистик-лаундж».
Внутри было темно — ниши освещены тусклыми красными лампочками — и пахло табачным дымом и несвежим пивом. Я взял себе бутылку, а по дороге к столику прошел мимо музыкального автомата. Бросил в него несколько четвертаков и набрал три старые песни. А потом сидел, посасывал свое пиво и слушал «Рожденного проигрывать» Рэя Чарлза, и «Некуда пойти» Чака Бэрри, и самую последнюю, навязчивую мелодию Джима Моррисона «Никого я не знаю». И улыбался, пробуя на вкус свои беды с легкой примесью алкоголя, и утешался общностью нашей беды — Медфорда и моей.
Из ниши позади меня раздался насмешливый голос:
— Эй, друг! Что за проблемы?
Я обернулся и увидел полненькую девчушку с татуированной подругой: рука над локтем и шея разрисованы. Обе улыбались мне понимающе, словно выбором песен я описал свое настроение.
— Да никаких, — ответил я.
И рассмеялся даже, так было приятно, что хоть кто-то меня заметил. Последние два месяца я жил словно привидение, проходящее сквозь стены: невидимый, беззвучный, безымянный.
— А вы правда на лыжах катались? — спросила татуированная подруга, увидев очки и перчатки, лежавшие у меня на столике.
— Да, правда.
Я поднялся и присоединился к ним, благодарный за то, что со мной заговорили; и только потом заметил, что напротив них сидят двое парней. Оба лохматые, синюшные, с кислыми, хмурыми физиономиями. Один из них был здорово пьян: челюсть отвисла, а грязные пальцы вцепились в стакан, в котором еще что-то было на донышке. Когда он поднимал стакан к губам, я заметил, что в нем качается пена от плевка. Оба сидели скрючившись, поджав ноги, как собаки в тесном уголке.
— Я до вырубки ходил.
— А это где?
— Фелзуэй, — сказал я. Начал было объяснять подробности, но девушка понятия не имела о тех местах, что я описывал, а остальные заскучали — я умолк.
— Возьмите мне еще выпить, — попросил пьяный.
— Я возьму, — сказал я.
Подозвал официантку, заказал пять штук пива — и тотчас сообразил, смутившись, что заплатил за всех — на английский манер; теперь каждому из них придется в свою очередь брать на всех, и этот ритуал — имитация товарищества — может слишком затянуться.
Но тут один из парней пробормотал: «Это, наверно, круто — работу иметь». Я понял, что денег у них нет, мне никто ничего брать не станет, и вообще тот мой жест на самом деле не слишком был уместен.
— Меня зовут Пол, — сказал я и поднял бутылку.
Они чокнулись со мной по очереди своими бутылками; назвали себя. Девушка, что заговорила со мной, оказалась Вики; друзья звали ее Уичи. Другая была Бан-Бан, с маленькой татуировкой сбоку на шее и еще с одной — синяя птица — на плече. Пьяного звали Мандо. Его хмурый приятель разглядывал меня в упор. Уичи сказала:
— Это Блэйн. Он под кайфом. Анаши накурился.
Блэйн улыбнулся мне с ненавистью и затянулся своим бычком, спрятанным в ладони.
— Я знаю, про где он толкует, — сказал Мандо. — Фелзуэй это где я как бы машину угрохал, так что им пришлось меня как бы вырезать оттуда этой горелкой газовой или как бы что там у них. Неделю вошкались.
— Он как напьется, так вылезает на Девяносто третью, закроет глаза и считает. Просто так. Посмотреть, что получится.
— А получается, что влетает в ограждение, вот и все, — добавила Бан-Бан.
— Я однажды как бы до сорока восьми досчитал, — сказал Мандо. — Только потом гробанулся.
Лицо у него было асимметричное — один глаз выше другого и скулы разные, — и эта перекошенность при разговоре об автомобильных авариях становилась еще заметнее.
— А зачем считать-то? — спросил я, вспомнив, как последние два месяца только и делал, что считал все подряд: минуты, фунты, тарелки, телеграфные столбы.
— Считалки — это бзик такой, — объяснила Бан-Бан. — Прицепится к тебе, ты и считаешь. В магазине у нас была одна стерва, так она по сто раз все пересчитывала; а потом все дверные ручки, бывало, потрогает, пока уйдет. А после и вовсе свихнулась.