Оспожинки - Аксенов Василий Павлович
Сразу же, как только я вошёл, поднялась Катя с табуретки, на которой гостила, и, поздоровавшись со мной, к двери направилась.
Мама вдогонку ей, со стула:
– Во, сорвалась… Ты чё пошла-то?.. Обедать будем, – говорит.
– Да у самой готовится там, – Катя говорит. – Спасибо. На печке – выкипит… Пошла из дому, думала, что ненадолго, и заболталась. До свиданья.
– Ну, ты уж, девка, забегай, – говорит мама. – Не забывай нас. Когда звонить… как время будет ли, так просто. Чё молодой-то, раз, и прискочила. Ну, до свиданья.
– Куда я денусь, забегу, – уже в дверях, не оборачиваясь, отвечает Катерина.
Закрыла дверь. Из сенцев, слышу, уже вышла.
– Ну, слава Богу, удалилась… Глухая – громко говорю – ещё услышит… И пусть услышит… Как уж заявится, сидит уж да сидит, – вставая со стула и подавшись на кухню, ворчит мама. – Как будто дел нет дома никаких. А у меня уж голова, как колокол, гудит, ещё немного, и расколется… Честное слово, думала, не выдюжу.
– Так ты бы так ей и сказала. – А?
– Сказала б ей!
– Ну как же скажешь.
– Тогда терпи.
– Не всё и всем же говорить… Будто сама не понимат, не маленька… А я что делаю?.. Терплю. Так язычишком уж мелю, раз без костей-то… Иной раз сидишь, – говорит мама, – от окна к окну снуёшь челноком по избе и думашь, пришёл бы кто, дак никого. А тут, суп варится – следить мне надо, с ней разговаривай о чём-то.
– Ну, не сидела бы.
– А как?
– А что была?
– Какая где кобыла?
Сняв и на гвоздь возле двери повесив куртку, говорю громче:
– Что Катерина-то была, зачем?!
– А, – улыбается. – А я… кобыла… Глухой-то худо быть, тебе смешно… Зачем, зачем… А вот затем. В соседнем с её огороде, в том, где картошку садят дачники из города, бывшем-то суховском, за бывшими колхозными конюшнями, коровы изгородь сломали, так сообщить им, дачникам, чтобы приехали да починили, а то копать им будет нечего – сожрут и стопчут… И приходила позвонить.
– Ясно, – говорю.
– Чё? – спрашивает.
– Ясно! Ясно!
– Разобрала когда… Ну, ясно – лошадь, раз рога, – повторяет, улыбаясь, мама отцовскую присказку. – А там и изгородь – одно названне, давно изгнила, – говорит. – Лет уже сто, поди, не подновлялась, еслив не больше. Как мне же лет, и изгороди этой… Ну, позвонила, и пошла, а то сидит уж да сидит, словно наседка. Слушай её… Не переслушашь. Чё-то бубнит – не понимаю, качаю только головой… беседа наша. Господи, помилуй. Тебя смутилась – сорвалась так.
– А я ей что?
– Да я откуда знаю.
Есть у нас телефон. Стационарный. Василий, при советской ещё власти, еле-еле его выбил, только как для вдовы боевого кавалера ордена Славы двух степеней, чтобы мама ему, Василию, звонила в город – мало ли. Не научилась до сих пор. Если, вдруг находясь поблизости, звонок услышит, трубку снимет. «Алё, алё», – но, акромя шипа, не расслышав ничего, повесит трубку. Ладно, на аппарат, то иногда и рядом с ним положит. Потом всё «занято» – не дозвониться. Есть в Сретенске телефоны и ещё у некоторых односельчан, такие же стационарные, но, чтобы позвонить в город, в другую ли какую деревню, ходят всё больше с этой целью к нам. И мама рада – всё проведают. Ворчит-то так уж – для меня: мол, не подумай, вынужденно я бездельничала. И Катерину она любит и жалеет: баба хорошая, но смолоду, мол, одинокая – ей уж судьба такая, дескать, пала; крест такой дан, дак и несёт. Скажет так мама про неё, добавит после: «А и где же его теперь, путнего-то мужика, отыщешь… Все как с сапи сорвались будто – пьют. А за худого-то, за пьяницу, и выходить – с ним только маяться… Не стоит. Лучше уж одной». Вздохнёт участливо – от собственного будто горя.
Иные старики, а молодые – почти все, имеют и мобильные, сотики. Но, чтобы позвонить с них, идти надо за четыре километра от Сретенска в сторону Ялани – на Сухову гору. Не каждый сможет и захочет.
– Баню-то будешь топить, нет ли? – спрашивает мама, неся на стол в одной трясущейся руке хлебницу с буханкой оржаного хлеба, в другой, более спокойной, – нож и две большие ложки.
– Буду, – отвечаю.
– Надо бы, – говорит мама. – А то я коркой вся покрылась… Недели три, наверное, уже не мылась. Ваське всё некогда – приедет да уедет, хозяйка ждёт там, делать чё-то требует всё… А то – истопит – я не в силах… Но это после уж, как пообедам. Суп вон сварился. Ботвы нарезала свекольной… картошка, шшавель, лук… да чё там?.. Бросала чёто, и забыла… И не затягивай, я поздно не смогу. Помыться раньше надо… до коровы. То та заявится, мне будет не до бани. Реветь-то станет – надоест тут.
– Поем, пойду и затоплю.
– Давай, родимый. Хорошо бы… Чеснок-то надо?
– Я возьму.
– А перец?
– Тут он, на столе. Садись, не бегай.
– В день хоть зубок. Чеснок полезный… Какое, бегать… Волочусь… Ну, соли мало, дак подсолишь. Солонка тут же где-то… на столе вон. Уж без сметаны.
– Так пойдёт.
Пообедали. Супом. Попили чаю. С утренними блинами.
– Их с маслом бы…
– И так нормально.
– Безо всего-то… На воде.
– И ладно. Вкусные. Спасибо.
– Да чё-то мало и поел.
– Куда уж больше.
– На здоровье.
Мама стала со стола убирать. А я подался затоплять баню.
В огороде она у нас. От других хозяйственных построек и дома подальше – в противопожарных целях.
Давно в ней, в бане, не топлено – сыро. Старым берёзовым веником пахнет и прелым деревом. Привычно.
По стеклу небольшого, чуть уже перекосившегося оконца, залитого сейчас солнечным светом, три одинаковых бабочки мечутся, крыльями по стеклу устало хлопая. Большие, чёрно-коричневые, с яркими и выразительными глазами. Осторожно ухватив за пыльные крылья, поймал их по очереди и выпустил на волю. Высоко, натосковавшись, в небо взмыли – порхают. Склюёт их кто-нибудь – какая-нибудь птица, немало тех вокруг болтается. Не стал за этим наблюдать – как соучаствовать.
Рубил эту баню когда-то я. Лет двадцать назад. Бабьим летом. Из толстого, но не трухлявого внутри осинника. Без чьей-то помощи – а тут уж – из упрямства. Отец сказал бы так: от глупости – и не стеснялся, говорил. Мама могла сказать: мол, из гордыни, – не говорила. Сруб поставил, двери навесил, сначала пол, потом потолок настелил, сухой землёй его засыпал, начал крышу мастерить – творец, самодоволен. Отец в огороде, недалеко от меня, с вилами ходит, картофельную ботву в кучи собирает – вёдро пока, безветренно, так сжечь собрался. Говорит мне снизу вверх, не глядя на меня, спокойно: «Без крыши, парень, баня твоя будет». «Чего это ради?» – спрашиваю. «Увидишь», – только и ответил. Ну, как словом, так и делом: только подует крепкий ветер, южный или западный, так на моём строении будто и крыши не бывало, одни стропила остаются. Пришлось мне после, следующей уже осенью, учитывая розу ветров, её, крышу, переделывать – уж повозился. Нет ведь, чтобы отца послушать, расспросить, – с усами сами. Теперь усы-то чуть пообтрепались, оно и лучше.
Двумя вёдрами на коромысле воды из ручья, что еле-еле, но ещё течёт к Кеми, деля наш огород на две половины, картофельный и сенокосный, в котёл, на горячую, натаскал. Отдельно в алюминиевую флягу – на холодную. Затопил баню. Печка-чугунка загудела.
Эх ты, как здорово-то, думаю.
Там бы, в Исленьске, мне такую баньку.
В дом вернулся.
Моет мама посуду. Говорит, меня увидев:
– Никогда раньше посуду не била… Теперь мне по руке кто будто стукнет – выроню… Сколько вон банок уж поколотила.
– Я бы помыл.
– Да не смеши. Это была бы я совсем уж никакая… Помыть посуду-то могу. Сесть уж и ничего не делать-то – несчастье.
Включил телевизор, выключил. Принёс из кладовки спиннинг. Катушку, «Невскую», проверил – вроде в рабочем состоянии, сломать её тут было некому – Василий не рыбак. Отыскал в рыболовном ящике блесну, черноспинку, которую дал мне, подарил ли, несколько лет назад Истомин Олег, бывший мой одноклассник, из Ялани, проживающий теперь в Ленинграде. Плыл как-то по Кеми на лодке я, а он рыбачил с берега – мы с ним и встретились.