Томас Хюрлиман - Сорок роз
Нет, так переговоры заканчивать не годится. Мария повернулась спиной к своему отражению, бросилась в кресло, положила ногу на ногу и объявила:
— Au fonds[7] возникает проблема с одеждой. В последнее время я довольно-таки сильно выросла и при всем желании не знаю, могу ли появиться на людях в моем нынешнем гардеробе.
* * *В черной шелковой вуальке маман и в меховой шубке, которую папá с Луизиной помощью на скорую руку переделал, Мария отправилась с братом к рождественской мессе в маленькую церковь Старого города. Брат вел службу, ломал облатку, поднимал кубок; облачение было ему очень к лицу, и по крутым ступеням алтаря он двигался, будто танцуя. Во время причастия Мария вместе с несколькими древними старушенциями вышла вперед, закрыла глаза, и бормочущий по-латыни брат-священник положил ей на язык освященную облатку. Она долго-долго держала ее во рту и, только когда брат произнес Ite, missa est,[8] отвела от лба сплетенные ладони и стряхнула с себя благоговейное оцепенение. Потом они рука об руку шагали по заснеженным переулкам, и брат, пребывавший в отменном расположении духа, то и дело тыкался носом в воротник шубки, которую некогда носила маман.
— Ее духи, — говорил он.
В доме было темно. Папá спал, Луиза проводила сочельник у своей родственницы. В передней брат спросил, не посидит ли она немного с ним за компанию.
— Охотно, — ответила Мария.
— Тогда не снимай шубу! Сперва надо сходить в подвал, а там холоднее, чем на Северном полюсе.
Она послушно осталась в шубе, и они спустились в мрачное, пахнущее тиной помещение. Электричества там не было, брату пришлось зажечь керосиновый фонарь. Тут и там попадались одноногие манекены, с головами и без, тени их, словно призраки, плясали вокруг; в одной нише лежало на деревянных козлах маменькино седло. Там же стояли ее сапожки для верховой езды, а в них — целый сноп хлыстиков, и, несмотря на холодную сырость, из ниши тянуло теплым запахом кожи. Фонарь, покачиваясь, двигался дальше.
— Пожалуй, я должен тебе признаться, — гулко разнесся под сводами голос брата, — что живу теперь не в Риме.
— Как, уже не при Папе?
— Нет. Политическая обстановка вынудила меня спешно покинуть Италию. Несколько недель назад я вернулся на родину и, представь себе, нашел замечательное прибежище в некой монастырской библиотеке!
В монастыре? Просто не верится. Да еще и замечательное! В устах брата это слово звучало довольно странно. Замечательное прибежище в монастыре!
— Ну и каково это — чувствовать себя монахом? — спросила она.
— Монахов разогнали в годы Реформации, — пояснил он, — монастырь закрыли, библиотека же, всемирно знаменитая библиотека, сущий книжный ковчег, уцелела в перипетиях времен. И теперь я служу на этом ковчеге. Библиотекарем. Капитаном.
Она обомлела. Мысли путались — а брат уводил ее сквозь скрипучие железные двери все глубже в подвал. Помнится, она никогда раньше тут не бывала, и ей стало чуточку жаль, что у нее нет подружки, сообща с которой можно разведать эти подземелья. В конце концов они добрались до винного погреба, брат вынул из стойки бутылку, стер пыль, поднес этикетку к глазам, понюхал пробку, не переставая при этом восхищаться своим книжным ковчегом, залом невероятной красоты, по его словам, на переходе от барокко к рококо, палуба из резонансной ели, стройные мачты красного дерева, а полукруглые, достигающие до потолка стеллажи словно надутые паруса. Он выбрал бордо урожая 1926 года.
— Ему столько же лет, сколько тебе, Мари!
Когда они возвращались сырыми коридорами, впереди нее, тихонько шурша, летели полы его сутаны, назад в верхний мир, и оп-ля! — новый сюрприз. Дом будто успели тем временем натопить, ее встретило приятное тепло. Мария хотела снять шубу, но брат опять остановил ее, похвалил: шубка маман очень ей идет.
— Вот как, правда?
— Я попросил Луизу приготовить вот эту шляпку. В наших старых проспектах ты найдешь фотографии, где маман в этой шляпке. Ты позволишь?
Бережно, как на коронации, брат надел Марии высокую шляпку, а она, улыбаясь, опустила на лицо, до самого подбородка, густую вуаль. В самом деле, от вуали тоже пахло маман.
— Не плачь. Запомни: вещи ветшают и разрушаются медленнее, намного медленнее, чем люди. Оттого-то мы любим книги и картины. Они рассказывают о времени, не поддаваясь его власти. Что ж, недостает только бокалов, и можно начать рождественский праздник. Ты рада?
— Да, — тихо сказала она.
В библиотеке брат откупорил бутылку, точно заправский официант, заложил левую руку за спину и налил ей вина. Она устроилась в шезлонге и теперь старалась как можно аристократичнее пригубить бокал.
— Папá рассказывал тебе, что видел в рейхе?
— Да, — ответила она. — Рассказывал, как майорские вдовы глядят на море.
— И всё? Ни слова про Гитлера и его нацистскую орду? — Брат отставил бокал и, буравя Марию взглядом сквозь толстые стекла очков, сказал: — Мари, в Италии я был свидетелем тому, как люди в одночасье разучились здороваться за руку. Вдруг перешли на saluto romano,[9] даже иные священники в Ватикане. Вот-вот начнется потоп, дождем низойдут на землю огонь и зола, и ты конечно же задаешься вопросом, что делает мою библиотеку ковчегом. Очень просто: у меня на борту их «Песнь», манускрипт «б» «Песни о нибелунгах», и я исхожу из того, что эти нибелунги по крайней мере к данной книге, их собственной, отнесутся с уважением. Так что в ковчеге мы в безопасности. Хранителей своего сокровища они трогать не станут. Ты меня поняла?
— Нет, — призналась Мария.
— Изволь, я охотно поясню. У меня как библиотекаря очень много работы. Необходимо в корне обновить всю каталожную систему. Ты бы могла помогать мне по хозяйству, а я бы с большим удовольствием учил тебя латыни, греческому, начаткам философии. Таково мое предложение. И что бы ни случилось, оно останется в силе.
— А что может случиться?
— Мари, тот, кто сжигает книги, хочет уничтожить весь мир. Послушай, ты впервые пьешь вино?
— Да, впервые.
— Ну и как, вкусно?
— Ничего.
— Мари, ты превосходно играешь на фортепиано. Папá гордится тобою. Но логики я не вижу. Он бы должен делать все, чтобы развить твой талант, однако боюсь, как раз этого он и не делает. Извини за прямоту: как дочь папá ты относишься к кругу тех, кому грозит опасность. Если он не выключит надпись на крыше, жди неприятностей.
— Он ее не выключит.
— То-то и оно. Старый упрямец. Поэтому тебе нельзя оставаться в этом доме, пойми наконец! Либо ты переезжаешь ко мне, либо я сам помещу тебя в католический пансион.
— О-о, шантаж!
— Мари, выбирай: книжный ковчег или пансион, tertium non datur, третьего не дано. Почему ты улыбаешься?
— Я? Просто так…
Но Мария лукавила. Улыбалась она потому, что сквозь густую сетку вуали кое-что заприметила. На высоком, до потолка, стеллаже виднелись фотографии в рамках из свиной кожи: маленький конфирмант, благочестивый служка, монастырский воспитанник в рясе. С незапамятных времен брат стоял среди классиков, а потому, наверное, не случайно оказался в книжном ковчеге. Там он тоже будет стоять среди великих писателей и философов — словно маман собственноручно определила его туда.
— Почему ты все время смотришь на мою шею?
— На твой ворот. Он такой тесный!
— Мари, я бы в самом деле предпочел, чтобы ты переехала ко мне. Мы же как-никак брат и сестра. И у нас наверняка много общего.
— Я останусь с папá.
— Последствия тебе известны.
— Нет, милый братец. Католическая атмосфера не для меня, и в твоем книжном ковчеге, и в пансионе. Я хотя и крещеная, но…
— Да?
— …все же скорее Кац. Не выношу ошейников. — Она встала. — Можно кое о чем тебя попросить?
— Конечно. — Брат тоже встал.
— Будь добр, называй меня Марией.
— Завтра мы уже не увидимся, я уезжаю ни свет ни заря. Береги себя. И не забудь: ковчег для тебя всегда открыт.
— Спасибо.
Он поднял вуальку маменькиной шляпы (хлопок с вискозой) и робко поцеловал ее.
— Прощай, Мария!
Письма маман
После рождественского визита брата она увидела городок другими глазами. Учитель физкультуры отрастил квадратные усики, обучал класс ходить в воинском строю: «Шагом марш! Правое плечо вперед! Левое плечо вперед!» — и, судя по всему, испытывал огромное удовольствие, заставляя малышку Кац быстро карабкаться вверх по шесту. Если, на беду, ей не хватало дыхания и она замирала, он кричал, уперев руки в боки: «Еврей остается евреем, это никакой крестильной водой не смоешь!»
На школьном дворе ученики шушукались у нее за спиной, а соседка по парте, дочка мясника, попросила у учительницы разрешения пересесть на другое место. Брат не ошибся: фамилия Кац обернулась небольшой проблемой. Некоторые, слыша ее, морщились — как от скрежета ногтя по школьной доске.