Томас Хюрлиман - Сорок роз
Мария была в классе лучшей ученицей и могла рассчитывать, что после восьмилетней общеобразовательной школы ее примут в гимназию. Учеба давалась ей легко и быстро, и, перечисляя на уроке Закона Божия семь смертных грехов, семь скорбей Марии, десять заповедей или молитвы по четкам, она конечно же отвечала ничуть не хуже, чем раньше, однако получала отметки пониже. В чем дело? Почему все глазеют на нее? А что позволяет себе отец ее бывшей соседки по парте? Когда Мария со школьным портфелем проходила мимо сводчатого кафельного входа — в лавку надо было спускаться по лестнице, — мясник непременно выходил на улицу, с ножом или топором в руке, и у нее за спиной сплевывал на чисто выметенную мостовую порцию табачной жвачки.
Она, понятно, была бы не прочь обсудить все это с кем-нибудь — только вот с кем? Брат удалился в свой ковчег, Луиза интересовалась исключительно домашним хозяйством, а папá установил в курительной радиоприемник, от которого не отходил буквально ни на шаг. Вечера, ночи, воскресенья напролет проводил перед этим ящиком, рядом стояла бутылочка фернета, этакий черный хронометр, и пустела она все быстрее. Никто не имел права ему мешать, даже Арбенц, только на время уроков музыки, которые были для него священны, он выключал радио и спускался в ателье. Зачастую над бухтой висела непривычная тишина, а на стенах домов, мимо которых спешила Мария, были расклеены плакаты, подстрекающие против еврейской плутократии.
* * *Папá таскал чемодан с образцами из города в город, из салона в салон — изо всех сил старался получить заказы и спасти славное имя от гибели в тяжелые времена. Сопутствовал ли ему успех?
29 августа 1938 года Мария отпраздновала свой двенадцатый день рождения.
Папá сделал ей великолепный подарок: велосипед! Серебряные спицы, красная рама, багажник, звонок, кожаное седло. Вправду загляденье. Но почему папá подарил ей велосипед именно сейчас? Хотел избавить ее от хождения по улицам? Конечно, так легче миновать мясную лавку, хотя она уже не обращала внимания на смачные плевки. И учитель физкультуры, загривок которого блестел как фурункул, казался ей не столько опасным, сколько смешным, и что городской священник относился к ней с известным сомнением, тоже было вполне объяснимо. Она слишком ясно дала ему понять, как ей надоели катехизисные формулы.
В бухте плавали парусные лодки; на прогулочном пароходе играл оркестр; в весельных лодках целовались влюбленные. Мария весело катила по берегу озера, сквозь лаз в ограде проскользнула в парк и устроилась в беседке. Лето еще не кончилось, кругом стрекотало, пело, жужжало, и разве не замечательно — сидеть здесь и одновременно находиться в другом, давно исчезнувшем мире? Этим она обязана брату. Раз книги скоро сожгут, Мария напропалую зачитывалась романами, глотала один за другим. Романы! О, она любила романы! Конечно, там встречалось множество слов, каких она до сих пор не слыхала: chambre séparée,[10] любовная идиллия, быть в интересном положении. Но к счастью, в каждой книге попадались места, усеянные высохшими брызгами крови от кашля маман, и по этим пятнышкам, отмечавшим слоги или расставлявшим лишние точки, она отыскивала путь к сердцу персонажей. Причем с легкостью, поскольку, как это ни курьезно — тоже словцо из романов, — как это ни курьезно, легкие маман неизменно отмечали нужные отрывки: там посылали любовные записочки, обменивались поцелуями, назначали дуэли, а на ступенях замков или вокзалов разыгрывались потрясающие прощальные сцены…
Когда с озера в парк задувал вечерний бриз, она через ту же лазейку в ограде выбиралась на улицу. И ехала домой — будто бы прямиком из города. На пороге Луиза совала ей в руки мыло и шептала:
— Давай скорее, он уже два раза о тебе спрашивал!
— О-о, неужели я опоздала? Прости, папá, с подружками заболталась. За разговорами не замечаешь, как бежит время, правда?
Лето ушло, настала осень, захолодало.
Однажды октябрьским днем Мария искала в библиотеке, что бы такое почитать, сняла с полки толстенный том и — вот так сюрприз! — увидала за книгами пачку писем, перевязанную шелковой ленточкой. Не очень-то благоприлично развязывать ленточку, которую в свое время завязала маман, — on а du style! Но все ж таки взяла письма, украдкой вынесла в сад и с тем же нетерпением, с каким открывала новую книгу, наконец-то развязала шелковую ленточку.
«Ma chère maman,[11] — гласило первое письмо, — за каждым столом нас восемь человек. Семеро получают достаточно еды, а восьмой всегда остается ни с чем, как правило один и тот же. Мы зовем его „гереро“, по названию племени, которое немцы морили голодом в пустыне Намиб. Такому гереро, конечно, приходится тяжко, часто его мучает голод, и требуется огромное смирение, чтобы увидеть в этом испытание, ниспосланное нам Спасителем…»
Вот оно что, это письма из монастырской школы! Видно, брат тогда чуть не умер от тоски по дому, и ей ужасно хотелось ответить, что она очень сочувствует ему, голодающему брату-гереро, и благодарит Бога, что сейчас он живет в ковчеге, а не в монастырской школе. Прочитав эту связку писем, она тотчас снова взялась за поиски и, благодаря определенному жизненному опыту, приобретенному через книги, кое-что нашла. Дамы обычно прячут свои секреты в бельевом шкафу, господа — в ящике письменного стола. Мария дрожала от волнения. Знак жизни от милой усопшей! Синие буквы, красивый почерк маман! Она опять поместила запретное сокровище под лавочкой в беседке, спрятала среди садового инвентаря, а после уроков сразу пришла туда, улеглась в шезлонг и погрузилась в письма, которые маман присылала папá из санатория.
Увы, исписанные с обеих сторон, обкашлянные листки сообщали только о растерянных врачах, о бессмысленных курсах лечения, о мучительных анализах крови и о неком прелате, который в христианском смирении медленно угасал. Санаторий располагался в горах, постоянно шел снег, и голова прелата все глубже утопала в подушках. В течение зимы его нос стал узким, пожелтел, заострился, а в начале июля — золотой перстень-печатка сам собой соскользнул с костлявого пальца прелата — читательница не выдержала. Уф-ф! Невыносимо!
«Мой дорогой, — писала маман в следующем письме, — ты даже представить себе не можешь, как я рада, что завтра ты привезешь ко мне нашего сына! Как договорились по телефону: в три часа дня, на станции!»
Значит, брату, одиннадцатилетнему монастырскому воспитаннику, разрешили провести каникулы вместе с маман! Мария сразу заметила, что это лето явно прошло для обоих прекрасно, было, пожалуй, лучшим в их жизни, ведь остальные письма бегло сообщали, что наконец все хорошо, мать и сын обрели друг друга. По утрам они лежали на балконе в шезлонгах, смотрели на снежные вершины и спрашивали себя, какой святой поможет им переманить папá от Ветхого Завета к Новому. Обедали они в великолепной столовой, а под вечер, если небо над котловиной раскидывалось голубым шелковым куполом, рука об руку гуляли, шли к церквушке, которая, точно корабль, плавала на альпийской лужайке, под звон коровьих и козьих колокольцев. Какая красивая, счастливая пара! Волосы у монастырского воспитанника были подстрижены по-монашески, в рамочку, на носу — очки с толстыми круглыми стеклами. Сама же маман, как она писала, благодаря здоровому горному воздуху превратилась в бодрую веселую девушку и порхала по альпийским лугам в белом шелковом платье, в белых перчатках до локтя, под кружевным зонтиком…
Мария испуганно вздрогнула.
В замерзшей листве шуршали шаги, все ближе.
Она лежала в шезлонге, как чахоточная, кутаясь в одеяла.
— Внезапный каприз, — смущенно сказала она, — хотелось до зимы еще разок побыть в беседке, полюбоваться природой, последними астрами… Можно спросить тебя кое о чем, папá?
— Конечно, ты же знаешь.
— Вчера ты допоздна совещался с Арбенцем.
— Надо было кое-что обсудить, — резко ответил он.
— Новую коллекцию?
— Впредь будешь после обеда сидеть дома! — вдруг выкрикнул папá. — Чтоб я тебя здесь больше не видел! Это приказ, мадемуазель! Ты огорчаешь меня! Я этого не заслужил!
Она беспомощно смотрела на него.
— Я же понимаю, что происходит, девочка моя. Из-за меня эти идиоты тебя чураются.
Папá, шурша листьями, пошел прочь, а она еще долго стояла, неподвижная, как деревянная лошадка, позабытая на круглом, усыпанном опавшей листвой диске карусели. В камышах квакало и крякало, клубы тумана густели, а потом вдруг стало темно…
Фамилия!
Светящаяся надпись!
Бог ты мой, папá выключил имя на крыше виллы, благородное имя Кац!
Спотыкаясь она помчалась по прибрежной лужайке, распахнула дверь ателье — и отпрянула. Ну и жарища! Чугунная печка гудела вовсю, стекла запотели, пахло дымом и гарью. Арбенц, без пиджака и воротничка, сидел на корточках перед раскаленной топкой, которая жадно поглощала стопки бумаги. Опустошив очередной скоросшиватель, он бросал его в громоздившуюся рядом кучу, содержимое отправлял в огонь и нарукавником утирал потный лоб. Мария не посмела ему мешать. Отошла к окну, приоткрыла створку — ах, как хорошо! Вон там, у балюстрады балкона, много лет назад стоял великий Шелковый Кац, ее дедушка. Его творения славились на весь мир. Танцевали на русских свадьбах, посещали в Аскоте скачки, а в Вене — премьеры «Бургтеатра». Он пронес имя Кац далеко на восток, в безбрежные земные просторы, и, говорят, иные дамы по шороху бального платья узнавали, что вышло оно из ателье Каца…