Сергей Юрьенен - Суоми
Виктор остался ночевать в машине, превратив ее в кровать, где одному ему должно было быть очень одиноко. Было совсем темно, когда, прошагав по росистым травам километра полтора, я, не расплескав, донес ему литровую банку парного молока, а на рассвете сменил за рулем, чтобы он смог нормально позавтракать перед возвращением. Пусть и с хромированной орбитой внутри, руль был довольно тонким и казался несерьезным для такого танка: вовсе не «баранка».
И бензином не воняло.
Глядя в тот момент перед собой, я не знал, что километрах в трех по большаку, а там налево и через деревню, есть погост, заросший высокими деревьями, где с двадцать второго года лежит забредший сюда однажды без возврата русский дервиш, поэт и председатель Земного шара. Не знал, что сижу не просто в «мускулистой» американской машине, что осязаю хромовое чудо XX века, перевалив через которое автомобилестроение в Америке покатится под горку, и ни одной из последующих машин никогда больше не достанется на долю столько никеля и хрома.
Я ничего вообще не знал. И знать я не хотел. Ни того, что было здесь до меня, ни того, что будет со мной в свете моих невыигрышных исходных данных. Просто странно было мне сидеть в американской машине посреди России, пустой, безлюдной и красивой.
Несмотря на все мои попытки, невинности в то лето я не смог лишиться — не знаю, почему. Наверное, возраст не пришел.
А через год мы с Воропаевым напились.
Мне было семнадцать с половиной, и в летний промежуток между десятым классом и проклятым одиннадцатым, который сожрет год моей жизни, как гойевский Хронос, я снова вырвался в Питер. Обуреваем был прожектами, один другого бессмысленней, как, например, написание киносценария «Петербург Достоевского».
Камерой служили мне мои глаза, и показывать фильм я собирался самому себе — в кинозале своей головы. Там, в изгнании, в одной из библиотек, — я был записан в семь, — я той же осенью выброшу замысел из головы, прочитав, что на ту же тему и под тем же названием написал сценарий Генрих Бёлль — для кёльнского телевидения.
Надо сказать, что к тому времени я давно уже, лет пять, не меньше, как рыскал по Ленинграду в поисках разных петербургских «мест». По блоковским отходил в свой поэтический период, сейчас настало время более мрачным духам. На Пяти углах они тоже обитали. Растленный миллионер в «Идиоте» поселил в этот квартал «полубогатых» свою содержанку Настасью Филипповну. Сам автор жил — рукой подать.
Но я сначала взялся за тему преступления.
Бабушка, навалившись на перила, крестила меня вслед, будто был риск из русской литературы не вернуться, как с войны. Как писать сценарий, понятия, конечно, не имел, но каждое утро, напившись кофию с молоком, выходил на сбор материала. Чтобы на ходу сверяться, таскал в руке повсюду старинный широкоформатный том «Преступления и наказания». Ленинградцы не удивлялись, и я был им за это благодарен, праздношатающемуся юноше с такой большой книгой в руке. Проходил маршрутами романа, с замиранием входил в парадное дома по адресу Столярный переулок, угол Гражданской, номер 19/5, убеждался, что на последнем марше точно тринадцать ступенек, замирал в низких подворотнях, дергал странно изогнутую проволоку звонка на дверях квартиры жертв, считал шаги до решетки Юсупова сада — короче, доводил себя до полного отчаяния непониманием того, каким же образом наш изысканно-рафинированный внутренний мир дошел до первобытной брутальности топора.
После чего вдруг обнаруживал себя где-нибудь на Неве, застывшим перед Сфинксом. Я задавал ему вопросы касательно России, которую он как-никак, а пережил. Погрязшая, почти исчезнувшая в том, в чем мы со Сфинксом находились, вернется ли она? Разрушит ли Союз до того, как он нас всех погубит? Но что он мог ответить, будучи из Фив? Равнодушно-гранитные глаза смотрели вдаль. Он пережил три с половиной тысячи лет. Как бы там ни шутили, но если атомную бомбу сбросят на Ленинград, вряд ли останется и Петербург.
Но этот истукан останется — в отличие от меня.
Надо спешить.
Бабушка уехала на пару дней в Ингерманландию к недобитой родне, которой удалось себя выдать за русских. Громкое название, но это всего-навсего Ижоры.
Когда, посадив ее на автобус, мы вернулись в пустую квартиру, Виктор сказал, что есть повод обмыть, и нырнул в их с крестной Маленькую комнату, где всегда что-то стояло за раздвижными стеклами серванта. Он вернулся в кухню/ванную/прихожую, где я сидел на столике под какой-то трудноразборчивой иконой, настолько всегда висевшей там в простенке, что стушевалась с фоном до полной неразличимости. Что там на ней было, какой святой? Это сейчас мне интересно, а тогда мои глаза устремились на пузатую бутылку — похоже, югославскую, почти что капиталистическую.
— Ты что, еще не бреешься?
— Бреюсь, — соскочил я навстречу выпивке. — Скоро год как. Просто, пока лето, решил захипповать.
— Ну, раз так…
Распивали стоя. Без комментариев глядя через верхнее пространство внутреннего двора на девушку в окне напротив — стояла там на табуретке в белом выпускном, злобно оглядываясь на бабку, которая возилась с ее подолом. Когда мне пришло в голову закурить, у него нашлись и сигареты. Хотя не одобрял как мастер спорта. Но в принципе. А там как хочешь. (Не то что отчим: «Увижу — с губами оторву!».)
Индийскими оказались.
Я распечатал темно-золотую пачку и с интересом стал курить, стряхивая в стоящую на подкрылке газовой плиты ракушку для горелых спичек, которую привез мой отец из Анапы осенью тридцать девятого, а дедушка, пока имел возможность курить открыто, пользовал как пепельницу для своих «звездочек» — кстати, вместе с ним исчезнувших из оборота в хрущевскую «оттепель». Возможно, за милитаризм: уж слишком агрессивной была звезда на пачке.
Воропаев поставил на холодильник новенькую «Спидолу», до отказа выдвинул хромированную антенну, которая согнулась прутиком, упершись в потолок, и кухню затопило знакомое лирическое:
Долго бу-дет
Карелия сниться…
— Да иди ты н-на, — сказал он вслух певице, ведь теперь мы с ним были «мужчины без женщин» и могли говорить, как нам нравится, во всяком случае, он, и лицо его приняло выражение опережающей вины за то запретное, что он сейчас сделает, после чего поймал Voice of America from Washington, D.C., который стал вещать по-русски, а мы под выпивку слушать для повышения куража.
— Видишь, как загнивают, — сказал он мне с кривой улыбкой. — Дом, две машины…
— Машина у тебя уже была.
— Да, но дом…
— Майя.
— Как?
— Сети, — вольно перевел я ему с санскрита. — Сети существования, в которые уловляют нас враги…
— Ясно, что пропаганда, — легко согласился он и припал ухом к приемнику, слушая дальше передачу из цикла «Американский образ жизни», а я, предаваясь курению и пьянству, стал думать, что не может быть, как полагает Сартр, «напрасной страстью» весь человек целиком, что напрасные — наверное, только те, что притягивают липкие субстанции, как это подробно разработано в философии джайнизма, часть 3-я книги «Древняя индийская философия», зачитанной мной из библиотеки Дома культуры СМУ № 1 Заводского р-на г. Минска, и зовутся эти страсти, к которым налипают частицы губительной материальности, — гнев, гордость, ослепление и жадность, — называются они…
— Кашайи, — произнес я вслух и стал невесело смеяться, потому что, дожив до критического возраста, никак не мог решить свой основной вопрос, разъединять ли мне свою бессмертную душу с материей до того, как стану жертвой страстей, немедленно и сразу или все же предварительно хоть что-то общечеловеческое в этой жизни испытав?
— А помнишь, — сказал я, поскольку Воропаев с некоторым сомнением (не напился ли?) смотрел на меня в ожидании объяснений, — помнишь, как я впал в истерику, а ты утешал меня американскими каталогами?
— Никуда не делись, — заверил Виктор. — Давай посмотрим, если хочешь?
— Давай воздержимся. Скажи, а почему я не хочу машину?
— Разве?
Подтверждая свою ненормальность, я кивнул.
— Хм. Ну а, допустим, дом?
— Тем более.
— Сказал ведь кто-то: должен человек построить дом.
— На уходящем из-под ног песке?
— Ну, почему. Стоит же на болоте Ленинград.
— А строили Санкт-Петербург.
— Не знаю, — сказал он… — О будущем все-таки надо думать.
— Зачем? Оно обо мне само подумает.
Отчим уже бы замахнулся кулаком, но у Пяти углов Воропаев смотрел без осуждения, но как бы через систему фильтров, мне совершенно непонятных. Поэтому я пошел на обострение.
— В газетах как про Запад пишут? «Общество без будущего». А я, — сказал я, — человек без будущего.
— Чего же ты хочешь?
— Х-ха…
Продолжили «внизу» — на Загородном. Типичная питерская смесь. Сто коньяка и сто шампанского. Дошли до Невского и повторили.