Сергей Юрьенен - Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи
Обзор книги Сергей Юрьенен - Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи
Сергей Юрьенен
Муза свободы
Вступительная статья
Честно говоря, в сей вот миг не знаю, украсит эту достойную книгу, по моде нынешних времен, рекламное фото автора романов, в нее вошедших, или не украсит, но как бы то ни было, чрезвычайно польщенный предложением издателей, я, однако, почувствовал, что не могу, да и не хочу тискать к сочинениям старого друга обычное литературное предисловие.
Дружба ведь не служба и не бутылка хорошего вина; о стаже дружбы, о выдержке и, разумеется, о крепости ее редко когда задумываешься, но вот этим летом с чувством поддали мы с Сергеем Юрьененом в милой моей душе Праге, то есть сначала врезали отличного виски, потом великого чешского пивка, и вновь, но словно бы впервые приятно поразило меня то, что вот три десятка лет корешим мы с Сергеем, ни разу, между прочим, не поссорившись, никогда не чувствуя разницы в возрасте, ни в чем агрессивно не утверждая превосходства личных вкусов и пристрастий, да и вообще не выкаблучиваясь друг перед другом ни в разговорах о литературе и немыслимой абсурдности совкового бытия или же, как это водится в мужском застолье, о «науке страсти нежной, которую воспел Кобзон» (шутка С. Ю.).
Кстати, в этот раз, в Праге, мы и за Андрея Битова врезали, который нас в Москве познакомил. Странное дело, зная от Андрея, что Юрьенен сочиняет прозу, я впервые познакомился с парой его рассказов, уже свалив от лубянских «всевидящих ушей» и ошиваясь на лучшей из всех пересылок мира — в Вене. Впрочем, Юрьенен свалил за бугор с женой-испанкой гораздо раньше меня и Иры. И не просто свалил, вроде нас грешных, пообивав обувку о пороги ОВИРа, но действительно совершив рискованный побег из Большой Зоны и запросто заделавшись парижанином.
Андрей Битов, самый, пожалуй, ненавязчивый из литературных учителей Юрьенена, уверял меня после сообщения «голосов» о бегстве Сережи, что саму идею побега навеяло на него название битовского сценария «Маленький беглец». Вполне возможно. Да и вообще, кто знает, через какие реторты и тигли проходят самые рискованные наши решения перед их мгновенным превращением в судьбоносное действие…
Короче, в Вене, в старом номере советского журнала, стыренном в посольстве СССР одним из моих знакомых, я прочитал пару рассказов Сергея Юрьенена, порадовавших меня чистотой языка, серьезностью (классичностью) стиля и чистотой своего звучания. Оно заметно поднималось над казенностью большинства литературных интонаций тех довольно безликих времен. Помню, я сходу почувствовал, что талант Юрьенена неизбежно должен разгуляться на свободке, и, разумеется, понял, что если бы не желание спасти свою Музу от унизительного прозябания и застоя в одном из бараков совковой литжизни, то, может быть…
Впрочем, не будучи любителем «еслибыкать», я азартно преисполнился веры в то, что Сергей Юрьенен, освободившись от пут цензуры, вот-вот порадует себя и читателей игрой свободного воображения и бесстрашной разработкой тем, волнующих только его ум, только его душу, только его сердце.
Вскоре мы встретились в Париже, что само по себе было чрезвычайно радостно, романтично и кальвадосно, и я был рад, что не ошибся в прогнозе. Вообще как писатель Юрьенен чрезвычайно сдержан в литспорах и начисто уклоняется от самооценки, ибо течет в нем отцовская кровь — кровь мужественных соседей Петрополя. Хотя в иные моменты вскипает в нем кровь матери, южанки из Таганрога, и тогда он становится похожим не на респектабельного маршала Маннергейма, а на молодого Чехова, загулявшего в «Яре» с руководителями и ведущими актрисами Московского художественного театра.
Так вот, писатель Сергей Юрьенен тогда признался мне, что пишет роман «Вольный стрелок». В самом названии уже трепетала любовь к свободе. Да и радиожурналистская работа на радиостанции «Свобода», повивальной бабке российской гласности, естественным образом подтверждала серьезность не только жизненного, но и гражданского выбора Сергея Юрьенена. Если читателей у него тысячи, то слушателей за двадцать с лишним лет работы — многие миллионы. И не просто слушателей, но россиян разных поколений, эстетически просвещенных и нравственно поддержанных культурными программами великой (не побоюсь этого громкого слова) радиостанции в эпоху застойного мертвословья, торжествовавшего в эфире нашего Отечества. Ведущим этих программ мой друг является и по сей день. Он и себя заставлял — сие, поверьте, очень и очень нелегко — сочетать работу со служением Музе, и не одного меня учительски приобщил к радиожурналистике.
Боюсь, что это — тост. Через океан, дорогой друг, чекаюсь стаканом текилы со старинной пражской кружкой твоего пива за успех новой книги, за успех уральский и за-уральский твоего литературного труда — за твои романы, а также за твоих издателей! Будь здоров!
Юз Алешковский
Кромвель, штат Коннектикут США
Беглый раб
Евророман
Конферансье объявил:
— Смертельный номер… Любовь в воздухе!
Голые девушки стали шестами отстёгивать сетку, в которой происходили соития без эякуляции — прямо над залом, где за столиком в самом центре официально одетые мужчины исподтишка разбавляли принудительное шампанское «Посольской» водкой.
Когда самый молодой из них, взявшись за край столика, стал подниматься, слева и справа куратор по литературе и сопровождающий от посольства напряглись, а визави и без того держал его в поле зрения весь вечер — как все две минувшие недели. В качестве дирижёра консерватории города Эн визави был включён в состав в последний день и сразу после взлёта из Шереметьева стал рассказывать членам делегации о несчастных случаях с невозвращенцами. Однако и этот чёрный человек, и прочие расслабились, когда всемогущий руководитель делегации от МГК, растирая затёкшее отсутствие шеи, изволил пошутить:
— Дрочить пошёл, писатель?
Не ответил, но уголки губ машинально дёрнулись. Ничего… ужо вам.
Затылком, который свело, кожей между лопатками, негнущимся крестцом он ощущал взгляд визави. Девушка в одних туфельках и с пубисом[1] в форме стриженого сердечка несла на шесте с крючком свою часть сетки; обдав мускусом выбритых подмышек, она только улыбнулась, когда он на неё налетел: «Пардон, месье».
За занавесью он расслабил галстук и, глянув на указательный палец привратника, свернул на лестницу и вниз.
Услышав сбегающее цоканье подбитых каблуков куратора по литературе, он упёрся ладонью в переборку, согнулся и засунул в рот два пальца. Над вспенивающимся мочеиспусканием куратор возвысил голос: «Достал меня Париж! Бог видит, долго я держался, но почвеннице этой так и быть: засажу по помидоры… Слышь? Ты чего там?» Согнувшийся в кабинке в ответ писатель изрыгнул и прикрыл дверцу каблуком. «Даёшь! Лично со мной только от красного вина. Когда в Провансе, помнишь, коммунисты напоили. Давай по-быстрому, сейчас прямо в воздухе засаживать начнут. Ну, бля, эквилибристы! В Москве рассказывать будем, никто не поверит…» Треща застёжкой брюк, куратор удалился.
Из зеркала взглянуло бледное, измученное, но европейское лицо.
Вот в том-то всё и дело.
Он поднялся. Бумажки от гардероба сунул себе в карман человек из посольства, так что придётся в чём есть. Из-за занавеси слышно было, как оркестр настраивается к последнему номеру. Привратник спустился за ним к выходу с отеческой улыбкой и большим зонтом:
— Un peu dʼair?[2]
Выскользнув за дверь, клиент промокнуть не успел — из-за спины над ним раскрылся зонт, по которому сильно забарабанило. Вывеска «самого порнографического», согласно рекламе, театра Парижа Le Septième ciel[3] озаряла стену дождя. Посольской машины видно не было, но она поджидала их, чтобы отвести в отель, затерявшийся в «красном поясе», а утром самолёт «Аэрофлота», который через три часа вернёт делегацию творческой интеллигенции в Москву.
Как раз под ноябрьские праздники.
В кармане пиджака ничего, в брючном тоже, но в заднем пальцы наткнулись на монету, отложенную ещё в Марселе, и каким-то чудом не выкатившуюся в последующей серии отелей. Десять франков. Старик взглянул и взял, но с изумлённым видом и открывая рот. С интернациональным знаком палец к губам — молодой человек шагнул из-под зонта.
Промок он сразу и до нитки.
На углу подошвы взвизгнули, и, поскользнувшись на говне собачьем, он приложился об тротуар ладонями, на которых и поехал вниз. При этом выскочила запонка, янтарная, но тут уж не до жиру. Он вскочил. За исключением машин ливень смыл с улиц всё живое. На бегу поднимая воротник пиджака, он рванул под уклон.
Поперечная улица.
Бульвар, бля, Сен-Жермен…
Свет остеклённого кафе освещал причудливую арочку начала века — спуск в метро.