Робер Андре - Дитя-зеркало
В ответ раздается еще более энергичное проклятие, с грохотом хлопает стеклянная дверь. Он переходит в контратаку; я зарываюсь поглубже под одеяло, чтобы приглушить звук родительских криков; я боюсь сам не знаю чего, поэтому мне хочется и бодрствовать и поскорей погрузиться в сон, уйти от голосов, полных ярости, причина которой от меня ускользает. Мне кажется, ветчина и лапша не стоят того, чтобы из-за них так волноваться, я остервенело сосу большой палец, этот свой молчаливый горн, да еще подкрепляю столь утешающее меня действие тем, что одновременно накручиваю на указательный палец прядь волос, но она вырывается, и борьба с ней тоже поддерживает меня. А поддержка мне сейчас просто необходима, потому что под воздействием этих гневных голосов ночное пространство спальни стало враждебным, и я уже не уверен, что тела на соседней кровати обретут в эту ночь неподвижность побеленных простынями статуй. Зеркало шкафа отражает неведомо откуда явившийся слабый свет, так будет посверкивать на дне колодца вода, когда я над ним нагнусь; я прислушиваюсь, я слышу (или мне только кажется, что слышу?), слышу то, чего вовсе не хотел бы слышать, и единственным, если не считать ритуального сосания пальца, единственным успокоительным элементом внешнего мира остается биение пульса времени на церковных часах, густой и долгий отзвук бронзы, неумолчно дрожащий в ночи.
Умиротворяющая власть этого звука состоит, я думаю, в его регулярности. Я еще не научился понимать, который час показан на циферблате, но жду, твердо зная, когда колокол пробьет очередной раз, регулярность боя церковных часов еще никогда не нарушалась, и это постоянно сбывающееся предвидение есть элемент стабильности, которая так нужна мне в моем мире, ибо слишком уж много появляется в нем аномалий. Наше домашнее время все чаще капризничает, стенные часы ломаются, останавливаются… Стенные часы?
Я с удивлением замечаю, что, хотя моя память в точности удерживает все подробности расположения родной (почти родной) квартиры, я совершенно неспособен расставить или развесить по своим местам механизмы, измеряющие время, — я их больше не вижу. Где могут они находиться? Кажется, будто мы вообще были их лишены, а ведь я прекрасно помню, где и как размещались часы в жилище дедушки и бабушки. Надеюсь, мне скоро представится случай описать их. Уж там-то часы, слава богу, идут в едином ритме с той мощной гулкостью, что струится с башенки Валь-де-Грас и устанавливает хоть какое-то подобие порядка в этих беспорядочных ночах…
Еще один Робер, тоже мой тезка, который берет надо мной верх в еще одной гастрономической битее. Итак, я стремлюсь поскорее отправиться в мир верно идущих часов, но прямого пути туда нет, нужно идти в обход, и снова это связано с моим именем, с пригородной виллой, с жилищем еще одного моего дяди, чьей фамилии я уже не могу припомнить. Речь идет, разумеется, о материнской линии, ибо эти родственники движутся и говорят не призрачно, а вполне реально; это живые люди. Уж не помню, по какому поводу, но я провел у них в доме недолгое время, последствия которого, однако, сказывались на мне еще очень долго.
Этот другой дядя Робер — полная противоположность моему героическому тезке; он толст и усат, говорит низким голосом первого баса и действительно поет в хоре. Его супругу, сестру моей бабушки, зовут Зели. У них две дочери, они играют на мандолине. На фоне виллы и сада в моей памяти запечатлелась занятая стиркой тетя Зели, стирка подходит к концу, белье уже подсинивается, его цвет, небесно-синий, лучезарный и солнечный, зачаровывает меня… Одно из немногих приятных впечатлений за то время, что я гостил у них, пустяк, который вряд ли стоило запоминать, но память упрямо собирает подобные пустяки, чтобы прикрыть ими другие, уже не столь приятные, так что вся сцена стирки возникает как некий камуфляж.
Никакой ветчиной-лапшой тут не пахнет. Семейство дяди Робера отмечает какое-то — не помню, какое именно, — событие, а всякое пиршество, чтобы быть достойным этого имени, должно в своем меню иметь лангуста. Как известно, это ракообразное нередко подается в холодном виде и непременно с майонезом, субстанцией в моих глазах таинственной, в основе которой лежат жидкие вещества, склеенные горчицей. Многие утверждают, что без последнего ингредиента майонез не получится — он не будет держаться. Моя тетка совершенно убеждена в этом и не без гордости выставляет на стол полную миску этого желтого, круто застывшего крема, чтобы мы могли лучше оценить всю прелесть лангуста, чьи клешни мой дядя раскладывает по тарелкам с торжественностью патриарха.
На это последнее слово прошу вас обратить особенное внимание: мой дядя царствовал. Властность натуры в соединении с густым басом и усами позволяли ему без всяких усилий быть в своем доме абсолютным монархом, почти что тираном. Тетя Зели жила в неизменном страхе совершить какое-нибудь самое незначительное действие, которое могло бы не понравиться ее повелителю. И я, вспоминая постоянные сражения в нашей семье, даже немного завидовал царившему здесь строгому порядку, ибо рабство, в котором тетя Зели пребывала вместе с дочерьми, делало их существование в некотором смысле безоблачным… Хотя к зависти моей примешивалось и раздражение. Привыкнув к тому, что дома у нас повелительный тон обыкновенно встречали в штыки, я с трудом заставлял себя покориться дядиной власти. Л он, конечно, навязывал ее мне, как и всем остальным, и я вел себя смирно, но моя покорность была чисто внешней и держалась не на согласии, а на страхе. Я понимаю, что довольно смешно устраивать целую историю из-за ложки майонеза, но бывает, что самые славные царствования оказываются на грани краха из-за сущего пустяка, и свидетельство тому мое поведение на этом пиршестве. Я взбунтовался.
Напрасно тетя Золи пытается соблазнить меня нежностью майонеза и даже гарантирует мне, что, приготовленный ее собственными руками, он совершенно особенный и обладает целебными свойствами. Я майонеза не хочу, я, как говорится, капризничаю, но в действительности к бунту меня склоняет самый вид этой приправы. Не знаю почему, но желеобразная масса цвета яичного желтка, густая и тягучая, вызывает во мне отвращение. Мне уже совершенно не хочется есть, мой желудок наподобие отцовского судорожно сжимается, я чувствую в животе страшную тяжесть, нет, я не могу, не могу, это выше моих сил, и тетя Зели приходит в отчаянье. Будь мы с нею только вдвоем, думаю, она бы не стала настаивать, но мы не одни, и мои многократный отказ привлекает внимание Дяди.
— Что здесь происходит?
У него вокруг шеи повязана салфетка, в голосе звучит добродушная снисходительность. Но тетку мгновенно охватывает паника.
— Он не хочет этого. Не хочет майонеза, — лепечет она.
Ропот изумления и ужаса обегает стол предвестием катастрофы. На меня устремляются все взоры. Дядя хмурит брови.
— Ничего! Майонез едят все, и он тоже будет его есть, — говорит он и тут же теряет ко мне интерес; он, конечно, ни на секунду не подозревает, что ничтожный сморчок сумеет пошатнуть незыблемость его домашнего очага.
— Ну, пожалуйста, сделай над собой усилие, — умоляет меня растерянно тетя.
— Ну хотя бы глоточек, ну доставь нам удовольствие, — подхватывают кузины.
Я сам был бы рад доставить им удовольствие, я обожаю своих кузин, но, по мере того как напряжение за столом нарастает, скользкая масса майонеза все больше вызывает у меня тошноту. Мой желудок твердит «нет» с упорством отчаянья, и в разговор снова вступает дядя.
— Ну, как, он съел? Что это еще за комедия?
— Нет, он не съел, — в полной" растерянности говорит тетя. — Может быть, он заболел?
На этот раз дядя сердится не на шутку и заполняет своим могучим басом всю комнату:
— Заболел? Скажите пожалуйста! Чтобы стать мужчиной, нужно есть все! И не устраивай фокусов, ешь! Ты ведь хочешь стать мужчиной, а?
У моего дяди были твердые и жесткие принципы, но я в ту минуту вряд ли был способен их оценить, я повторял одно лишь слово «нет», с ужасом сознавая, что мое положение безнадежно. Нужно сказать, что с развернутой на груди наподобие жабо салфеткой, с седыми и длинными, как у художника, кудрями, с усами на прусский манер и с зажатой в руке, точно скипетр, клешнею лангуста дядя выглядел необычайно величественно. Мой отец на его месте стукнул бы кулаком по столу, чертыхнулся, поднял бы адский шум, а мне все равно было бы не так страшно, потому что я сразу нашел бы защитника в лице матери и сыграл бы на родительских разногласиях… Но здесь такая стратегия оказывалась неприемлемой. Эта семья была сплоченной, как монолит.
— Значит, ты не хочешь вырасти? Тебе не стыдно? — неумолимо гнул свое дядя.
— О боже! — охнула тетя, когда я начал плакать перед полной ложкой майонеза, которую она совала мне в рот с видом печальным, но и решительным, точно священник, подносящий крест для поцелуя приговоренному к казни. Я понимал, что нахожусь в руках фанатиков и что моя тетка, женщина добрая, но подневольная, обливаясь слезами, из чувства долга подвергнет меня пытке. Короче, водя моя была сломлена, и со смертью в душе я дал влить себе в глотку целую ложку мягкого бархатистого вещества вместе с кусочком лангуста, а повернутые ко мне лица дружно осветились счастьем, будто на их глазах обратили в истинную веру целую толпу грешников.