Хуан Онетти - Манящая бездна ада. Повести и рассказы
Я сполз с ящика, вздыхая, но уже успокоившись, и на цыпочках зашагал на сцену. Хозяин машины шел за мной, растерянно улыбаясь, а тощая девица, которую привел Бланес, снова вышла из своего подъезда и направилась к нам. Она задала мне вопрос, короткий вопрос, одно лишь слово, и я ответил, не спуская глаз с Бланеса и лежавшей на полу женщины; Бланес продолжал гладить ее лоб, ее рассыпавшиеся волосы, не останавливаясь, не отдавая себе отчета, что представление окончено, что этот заключительный эпизод — рука, гладящая волосы женщины, — не может длиться вечно. Наклонившись, Бланес гладил женщину по голове, он вытягивал руку, чтобы провести пальцами во всю длину седой шевелюры, от лба до кончиков волос, лежавших на плечах и спине женщины, распростертой на полу. Хозяин машины, все еще улыбаясь, закашлялся и сплюнул в сторону. Девица, которая подавала Бланесу кружку с пивом, побежала туда, где лежала женщина, а склонившийся над ней мужчина гладил ее по голове. Я повернулся, сказал хозяину машины, что он может увести ее, а тогда и мы все разойдемся, и пошел с ним, сунув руку в карман, чтобы дать ему несколько песо. Справа от меня, там, где были остальные, происходило что-то странное, но едва я подумал об этом, как столкнулся с Бланесом; он сдернул свою фуражку и, дыша винным перегаром и тыча мне кулаком в бок, закричал:
— Да разве вы не видите, скотина, что она умерла?
Я стоял один, сраженный этим ударом, и, пока пьяный Бланес, словно обезумев, метался по сцене, а девица с кружкой и хозяин машины, нагнувшись, что-то делали с мертвой женщиной, я понял, что именно этого и искала женщина, этого искал вчера вечером на сцене пьяный Бланес и, пожалуй, ищет и сейчас, бегая, как безумный, взад и вперед; я понял все с ослепительной ясностью, словно одну из тех истин, которые человек усваивает с самого детства на всю жизнь, не нуждаясь в словах для объяснения.
Маскарад
© Перевод. Татьяна Балашова
Мария Эсперанса шла парком меж тенистых деревьев по выложенной каменной плиткой тропинке, которая вела к озеру, а у самого берега делала резкий поворот; ослепленная ярким светом прожекторов, девушка застыла, будто натолкнувшись на одинаковые, серые спины людей, наблюдавших, как скользят по воде украшенные разноцветными флажками лодки с музыкантами на корме, как танцуют пары на искусственном острове. Мария Эсперанса устала, туфли на высоких каблуках, каких она никогда не носила прежде, измучили ее, опаляя лодыжки жгучей болью. Она остановилась: ей было неуютно здесь, хотя она и не могла понять, почему; к тому же Марии Эсперансе внушали ужас эти лица, поглощенные зрелищем, — улыбающиеся или мрачноватые — ужас от того, что они так похожи на ее собственное лицо, под толстым слоем яркой, кричащей косметики. Ей было страшно, что они распознают это сходство, и тогда взгляды их наполнятся презрением: ведь Мария Эсперанса занималась тем, чем невозможно заниматься, если у тебя на самом деле другое лицо — чистое, без всякой косметики, светящееся радостью, такое, как несколько часов назад, когда она стояла перед зеркалом, а с распущенных волос стекала вода и бесстыдство.
Мария Эсперанса шла тенистой аллеей вдоль берега озера, и тень перетекала в мелодию танца, там, на острове, струясь дуновением ветерка, овевающего ее плечи, шею… Она присела на скамью и, с облегчением сбросив туфли, закрыла глаза, вдыхая воздух всем своим существом, задумчивая и счастливая, целиком отдавшись тому, что наполняло этот вечер, — далекой музыке, аромату цветов… Но вдруг вернулось воспоминание о том зловещем и страшном, что случилось несколько часов назад — реальность ее чистого лица, отраженного в зеркале, и горькая непреложность приказания: соблазнять мужчин и приносить домой деньги. Воспоминание заставило ее задрожать и пугливо съежиться на скамейке… Она встала и направилась к той части парка, что раскинулась вдоль улицы, ведущей к морю.
Приближаясь к сверкающим огням, Мария Эсперанса начинала различать яркие, светящиеся афиши цирка, разноцветные фонарики киосков, и мелодия музыкального спектакля на озере постепенно замирала, в то время как другая музыка, мелодия танго и веселых маршей, звучащая в кафе, осязаемо надвигалась, касаясь ее щек; она выпрямилась, изменилась ее походка: стала неторопливой, медлительной, старательно повторяющей те движения, которые она репетировала перед выходом. И на лице ее появилось то последнее, заученное перед зеркалом выражение — дугой изогнутые брови, горделиво поднятая голова и обещание улыбки на лице…
Теперь Марию Эсперансу окружал шум другой части парка, оглушая гамом, в котором на музыкальную мелодию накладывались смех, голоса, подзывающие официантов, обрывки фраз, бросаемых официантами тем, кто у стойки. Пока она не шагнула в полосу невыносимо яркого света, грохота и шума, ее защищала тень этого дерева, откуда можно было наблюдать за происходящим на эстрадных подмостках. Трио танцоров, одетых в матросские костюмы, отбивали ритм фламенко.
Миниатюрная женщина легко двигалась меж двух высоких мужчин. У одного было печальное и бледное лицо, на котором резко выделялся длинный нос; другой — худощавый, с набриолиненными волосами и низкой линией лба — всем своим обликом, посадкой головы, движениями узкого тела выражал бесконечную, неизбывную обиду на жизнь. Русоволосая танцовщица, приоткрыв в детской улыбке мелкие, ровные зубы, раскрасневшаяся, возбужденная танцем, встряхивала волосами, с чрезмерной экспрессией подчеркивая ритм — ногами, бедрами, пальцами рук, всем телом; она улыбалась, и яркий луч света слепил ее, безжалостно стирая черты лица, даже профиль исчезал в световом пятне.
Справа от Марии Эсперансы мужчина во фраке демонстрировал публике обезьянку в костюме грума, пугливо примостившуюся на столе, а рядом другая обезьяна, грустная, с тяжелыми, ленивыми движениями, дремотно моргала, крепко держа передними лапами аккордеон, который издавал все время один и тот же четкий звук, одну и ту же навязчивую ноту. Мужчина во фраке, гримасничая, произносил что-то хрипловатым голосом, а зрители в ответ покатывались со смеху, затем наступало мгновение непрочной тишины, прохлады, и вновь все вокруг взрывалось громким хохотом; а Мария Эсперанса, прислонившись к дереву, сжимая ладонью узловатый выступ на стволе, тоже смеялась, но так и не смогла понять, что их так забавляет — гримасы мужчины во фраке, его реплики или одна из обезьянок…
Слева, там, вдали, за гирляндой бело-голубых лампочек — а тот, дальний синий цвет казался Марии Эсперансе таким печальным, таким тревожным, как никогда прежде, она даже не предполагала, что синий цвет может быть именно таким, — там, на эстраде, под аккомпанемент фортепьяно, повторявшего, казалось, один и тот же пассаж, что-то пела неразборчиво, затягиваясь сигаретой, женщина — в мужском костюме и кепи, с красным платком на шее. Поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, она будто наблюдала за полетом своих слов в пространстве, надеясь узнать, куда же им удастся долететь, куда же она их закинет, на чью голову они опустятся, над каким столиком или над какой лужайкой с примятой травой они закончат свое существование.
На далеких подмостках черты лица женщины, одетой в мужской костюм, были неразличимы. Прислонившись к дереву, Мария Эсперанса замерла, ощущая спиной выступы коры на стволе. Она не могла знать, о чем пела женщина, но какое-то слово, ускользнувшее с этого ночного праздника, вновь погрузило ее в состояние призрачного счастья, что испытала она на скамейке, под защитой тенистых деревьев. Совсем стемнело, Мария Эсперанса почувствовала дуновение прохлады с пляжа, и ей показалось, что этот легкий ветер может отнять у нее последние силы, бросив в бездну отчаяния и душу ее, и тело, отдав их во власть того зловещего и страшного воспоминания, которое хотелось забыть.
Мария Эсперанса отошла от дерева и направилась к столикам. Она сделала первый шаг, никто не обращал на нее внимания; она снова шагнула вперед, и тут все обернулись, их улыбки, потные лица, горящие глаза устремились к ней; но в следующее мгновение она вновь двигалась одна, не видимая никем. Мария Эсперанса остановилась. Остановилась в нерешительности рядом со столиком толстого мужчины с рыжеватыми усами, который потягивал пиво из огромной кружки, не глядя на нее, наблюдая поверх пивной пены за танцем фламенко на эстраде. Она еще не вышла из своего одиночества, словно по-прежнему находилась под сенью того дерева, будто могла спрятать лицо в его растрескавшейся коре, опереться рукой о гладкий выступ…
Женщина за соседним столиком засмеялась, наклонив голову, ее украшенная цветами шляпа качнулась — и в это мгновение трое танцоров фламенко взглянули на Марию Эсперансу, и сразу все сидящие за столиками обернулись к ней. Кажется, она не утратила, слава богу, своей столь старательно заученной походки; но по какой-то странной неловкости она то и дело оказывалась в самых освещенных местах парка, где сходились в одной точке цветные огоньки и пересекались взгляды сидящих за столиками или прогуливающихся — то парами, то в одиночестве, то с детьми, — так или иначе, просто отдыхающих в парке этой напоенной прохладой летней ночью. Закрыв на миг глаза, Мария Эсперанса ощутила, что рот ее сводит гримаса, она решительно открыла их и шагнула к столику, за которым сидел толстяк, потягивающий пиво; он заметил ее, и выражение его лица сразу стало приветливым, добродушным; он поправил узел галстука и, теребя пуговицы на жилетке, отодвинул наконец свою огромную кружку. Мужчина ласково посмотрел на Марию Эсперансу, на его лице проступила такая нежность, что она прошептала «нет» и прошла мимо, нечаянно задев сухие стебли растущего рядом тростника с жесткими, как у осоки, листьями, и шелест сухих листьев повторил, унося с собой, ее шепот…