Гари Штейнгарт - Абсурдистан
— Продолжай играть, — попросил я, улыбаясь и потирая живот. — Я люблю играть.
— Где ты спишь, увалень? Не возражаешь, если я буду тебя так называть?
— В колледже меня называли Папаша Закусь. Вот эта лестница ведет к моей кровати.
Моя кровать была чем-то вроде шведских нар, которые нехотя принимали мою тушу. Они издали душераздирающий скрип, похожий на ворчание, когда мы с Руанной улеглись вместе. Я хотел снова объяснить ей, на этот раз подробно, что люблю ее, но она сразу же поцеловала меня в губы и обеими руками потерла мои груди и животы. Она расстегнула мне брюки. Потом отстранилась и печально на меня взглянула. «О, нет», — подумал я. Но она лишь сказала:
— Ты славный.
— Правда? — Я вытянулся на кровати. Я потел и непристойно покачивался.
— Сердцеед? — сказала она.
— Нет, — возразил я. — Я даже никогда не был с девушкой по-настоящему. В колледже только тискал их немножко. А ведь мне уже почти двадцать пять.
— Ты милый, милый мужчина, вот ты кто. Ты обращаешься со мной как с королевой. Я буду твоей королевой, хорошо, Папаша Закусь?
— Угу.
— Покажи-ка мне, что там у тебя есть для мамочки. — Она начала стягивать с меня трусы.
— Нет, пожалуйста, — просил я, вцепившись в них обеими руками. — У меня проблема.
— Твой мальчик слишком большой для меня? — спросила Руанна. — Он никогда не бывает слишком большим для мамочки. — Я попытался объяснить ей насчет рьяных хасидов и их низкооплачиваемых мясников в общественной больнице. Скажите мне, пожалуйста, кто же в здравом уме делает обрезание восемнадцатилетнему мужчине-ребенку в операционной, где воняет плесенью и жареным рисом?
Я боролся, налегая всей своей массой, но Руанна меня осилила. Мои трусы разорвались пополам. Изуродованное багровое насекомое застенчиво втянуло свою головку в шею.
Могло показаться, что khui отвинтили, а затем привинтили обратно, но сделали это неправильно, так что теперь он кренился направо под углом тридцать градусов и удерживался на месте лишь полосками кожи и ниточкой. К тому же он был изуродован алыми шрамами. Я полагаю, что сравнение с раздавленным насекомым было особенно удачным, когда khui еще был покрыт кровью на операционном столе. Теперь же мои гениталии скорее походили на оскорбленную игуану.
Руанна наклонилась и потерлась своим мягким животом о мой khui. Я подумал, что это единственный способ, которым она в состоянии дотронуться до него, но это было не так. Она склонилась над ним с открытым ртом и легонько подула. Мой khui выпрямился и пополз к поджидавшему его отверстию. «Останови его! — сказал я себе. — Ты — омерзительное существо. Ты этого не заслуживаешь».
Но Руанна не взяла мой khui в рот. Она перевернула его и обнаружила самую кошмарную часть, изуродованную послеоперационной инфекцией и напоминавшую Дрезден после бомбежки. В течение следующих 389 секунд (часы на руке помогли мне это сосчитать) она запечатлевала на нем поцелуй.
Мой взгляд перемещался с ее темноволосой головы на скульптуры пенисов, располагавшиеся у стен моего «чердака», а затем — на окна с двойными рамами.
Я плыл над городом, окидывая все взглядом. Квинс и Бруклин, прямоугольники домов из коричневого кирпича с террасами, Манхэттен и Нью-Джерси, гирлянды желтых огней — это фасады небоскребов, гирлянды желтых огней — это многоквартирные дома, гирлянды желтых огней — это фары караванов такси; гирлянды желтых огней, чьи прихотливые узоры — последнее прибежище для надежд нашей цивилизации.
И я говорю моему отцу: «Прости, но это ощущение, будто я плыву, этот желтый город у моих ног, эти полные губы вокруг того, что от меня осталось, — это мое счастье, папа. Это мои, „пироги“».
И я спрашиваю генералов, ответственных за Службу иммиграции и натурализации, которые терпеливо читают эту повесть о девушке смешанных кровей из Бронкса и о тучном русском: «В какой другой стране могли бы мы оказаться вместе? В какой другой стране вообще могли бы существовать?»
И, опустившись на свои шишковатые колени, я говорю генералам СИН: «Пожалуйста, господа».
Я прошу их, как ребенок: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…»
Глава 5
СРЕДИ ВЕСЕЛЫХ ПЛАКАЛЬЩИКОВ
Сердце мое было разбито новостью о папиной смерти, и я ехал домой из «русского рыболова» на заднем сиденье «лендровера», уткнувшись носом в шею Алеши-Боба и вытирая нос об его спортивный свитер Эксидентал-колледжа. Он обхватил мою голову обеими руками и гладил мои волнистые волосы. Издалека могло показаться, будто это анаконда душит грызуна, на самом же деле просто моя любовь изливалась на дорогого друга. В тот вечер было что-то сочувственное даже в запахе, исходившем от Алеши, — жирный летний пот, острый запах рыбы, усиленный алкоголем, — и я обнаружил, что мне хочется поцеловать его в уродливые губы. «Ну ладно, ну ладно», — повторял он, и это можно было перевести как: «Все будет хорошо» или, если вы более милосердный переводчик: «Хватит уже».
Честно говоря, я плакал не о своем папе, а о детях. По пути домой мы проехали мимо того угла на Большом проспекте, где прошлой зимой у меня случился небольшой нервный срыв по глупейшей из причин. Я увидел дюжину детсадовских ребятишек, которые пытались перейти через бульвар.
Они были в уродливых пальто, шапки спадали с крошечных головок, а ноги утопали в чудовищных галошах. Мальчик, стоявший впереди, и девочка, замыкающая шествие, держали огромные красные флаги, чтобы предупредить автомобилистов, что они хотят перейти через дорогу. Рядом находилась хорошенькая молодая воспитательница, направлявшая детей. Кто знает, отчего это было — то ли от первобытной памяти, то ли от внезапного пробуждения моей чахлой совести, то ли от сострадания большого мужчины ко всему маленькому, — но я заплакал в тот день об этих детишках.
Маленькие славяне, похожие на ангелочков, стояли на Большом проспекте с этими идиотскими красными флажками, и от их пухлых личиков поднимались маленькие струйки пара в холодном воздухе. А мимо них все проезжали и проезжали автомобили — «ауди» богатых и «Лады» бедных. И никто не остановился, чтобы пропустить детей. Мы ждали, чтобы сменился сигнал светофора, и я опустил стекло и высунулся, мигая, как огромная северная черепаха на холоде. Я пытался прочесть их мысли. Кажется, они улыбались. Нежные молодые зубки, пряди белокурых волос, вылезавшие из-под шапок, и благодарные улыбки воспитанных петербургских детей. Только воспитательница — молчаливая, прямая, с горделивой осанкой, присущей только русской женщине, зарабатывающей 30 долларов в месяц, — по-видимому, знала об общем будущем, поджидавшем ее подопечных. Сигнал сменился, мой шофер, Мамудов, рванул вперед с типичной чеченской яростью, а я оглянулся на детишек и увидел, как мальчик с красным флажком делает первый осторожный шажок на проезжую часть, с удовольствием размахивая этим флажком, как будто на дворе 1971-й, а не 2001 год и флаг у него в руке — все еще эмблема могущества. Я спросил себя: «Если бы я дал каждому из них по сто тысяч долларов, изменилась бы их жизнь? Научились бы они оставаться человеческими существами, когда юность позади? Будет ли вирус нашей истории усмирен коктейлем из долларового гуманизма? Станут ли они в каком-то смысле Мишиными детьми?» Но даже при моем даре вряд ли их ждет что-то хорошее. Лишь временная отсрочка от алкоголизма, проституции, болезни сердца и депрессии. Мишины дети? Забудь об этом. Имело бы больше смысла переспать с их воспитательницей, а потом купить ей холодильник.
Вот почему, по правде говоря, я плакал по пути домой из «Рыболова». Я оплакивал детишек из какого-то детского сада № 567 и свое собственное бессилие: ведь я не мог ничего изменить в окружающем меня мире. В конце концов я пообещал себе, что буду плакать и о своем покойном папе.
Когда мы наконец добрались до дома, я начал принимать таблетки «Ативан», запивая их «Джонни Уокер Блэк». Это была хорошая идея, так как эти две вещи хорошо сочетались. От транквилизаторов я еще больше пьянел, а «Джонни Уокер» меня успокаивал. В общем, получилось так, что я уснул.
Проснувшись, я обнаружил, что лежу на Руанне — единственной девушке, способной выдержать мой вес. Она мирно похрапывала, и я чувствовал, как ее массивное влагалище трется о мой живот. В спальню вошел Алеша-Боб, и до меня донеслись звуки смеха и включенного телевизора из гостиной внизу.
— Привет, Закусь, — сказал Алеша-Боб. — Проверка слуха, дружище. — Он с симпатией взглянул на обнаженную Руанну, раскинувшуюся на кровати — точнее, на кушетке. Дизайн моей комнаты напоминал кабинет моего нью-йоркского психоаналитика, доктора Левина: два черных кожаных барселонских кресла стоят напротив кушетки, подобной той, на которой я лежал по пять раз в неделю, так что на моем жиру отпечатались все ее вмятины. Мне удалось раздобыть копии цветных фотографий, изображавших вигвамы индейцев североамериканского племени сиу, которые висели на стенах у доктора Левина, а вот копию великолепного рисунка над кушеткой — это был западноафриканский вариант «Пьеты» — я так пока и не нашел.