Ярослав Питерский - Падшие в небеса
— Ничего, ничего отойдет!
— Он вроде крепкий. Крепкий.
— Да, нормально. Парень, ты как?
— А ну, мужики, расступись, — услышал голос Оболенского Клюфт. Петр Иванович тоже склонился над Павлом и протянул кружку с водой. Старик бережно приподнял его голову и поднес емкость к губам. Клюфт сделал несколько глотков. Стало легче. Павел попытался встать. Но Оболенский зашептал:
— Лежи, Паша. Береги силы. Они видно тебе по ране попали. Сапогом. Вот ты и вырубился. Сейчас то, как? А?
— Да ничего, Петр Иванович, вот, только, немного ребра болят.
— Ну, ты лежи, лежи. А вообще, тебе спасибо, надо, вон, тому мужчине, сказать. Он тебя почти спас. Если бы не он — эти гады бы, так и бросили тебя на перроне. Сколько бы, ты, вот, так, на снегу провалялся? А?! Пока этап не уйдет! Потом бы решали час — что с тобой делать. А там сам понимаешь — воспаление легких и сразу в морг. А то и в канаву бы свезли. Вот и все. Так, что спасибо вон тому мужику скажи! — Оболенский кивнул, куда то в бок. Павел приподнял голову и оглянулся. Но в полумраке, что-то разобрать было сложно. Но Павлу все-таки удалось рассмотреть эту мрачную обстановку. Огромное количество людей. Они стояли возле стен и лежали на сбитых трехъярусных нарах, причем один на одном. Места ясно не хватало. Это были и молодые, и пожилые мужчины. Одетые — кто, во что. Тут мелькали и дорогие шубы, и фуфайки, и даже кожаные плащи. Публика явно была разношерстая. И интеллигенция в лакированных туфлях, и крестьяне в валенках, и рабочие — в сапогах, и даже какой-то мужчина во фраке и белых, несуразных штиблетах. Посредине вагона высилась печка «буржуйка». Возле нее — народу было вообще не продохнуть. Каждый хотел погреться возле этой железной бочки с ржавой трубой, выведенной в крышу. Печка гудела. Дрова в ней трескались и хлопали. В вагоне стоял гул. Несколько человек, примостились друг на друга — пытались рассмотреть в маленьких оконцах, с зарешеченными, толстыми, стальными прутьями.
— Вон, вон!!!
— Грузят еще.
— Все, вроде закончили.
— Сколько еще стоять-то будем? А? Может — обменять махорки успеем? А? Курить охота! Сколько еще стоять-то?
— А тебе-то, что? Все одно!
— Как, не скажи! В лагере-то, там бараки. Тепло. А тут. Сквозняки. И жрать, дают один раз в сутки! Сдохнем!
— А ты, моли Бога, что б, сдохнуть — побыстрее! Мучаться меньше!
— Э, не! Не хочу!
— А вчера, в соседнем вагоне — три трупа сняли. Все замерзли. А сегодня — два. Сам видел, тащили! Павел вслушивался в разговоры арестантов, и понимал, что ему еще не раз вспомнятся уютные ночи тюремного лазарета. Тут, в этом, старом и тесном вагоне — начинался настоящий ад. Холодный и беспощадный. Клюфт, закрыл глаза и тихо спросил Оболенского:
— Петр Иванович — куда повезут-то? Неизвестно?
— Кто его знает Паша?! Дальше Колымы, как говорится, не отвезут. На восток, говорят. На восток, — печально вздохнул старик. Вмешался еще один мужчина:
— Да, мы вон, с Уфы едем. Уже десять дней едем. Говорят, что еще столько же ехать придется. А тут — в Красноярске, мол — последний подсад был. Все, теперь литером — мол, пойдем без остановок долгих. На восток. До Ванино. А там, на корабли посадят и в Магадан. Так вот — конвойные гутарили. Кстати, тут конвой сменился. Был то — башкирский. А сейчас вроде, как — Иркутский. Говорят сибиряки — ребята ничего. А то, башкиры — уж больно лютые. Суки узкоглазые! У них — ни махорку, ни чая, не выменять! А сибиряки, вроде ничего! Павел открыл глаза и покосился на мужика. Это был человек — лет пятидесяти. С округлой седой бородой. Морщинистое лицо. И длинные волосы. На голове шапка пирожок. Мужчина приветливо улыбнулся:
— А ты, хлопчик, что ранен? А? На допросе били? Небось — почки поотбивали и ребра переломали?
— Да, подстрелили… — вздохнул Павел.
— Ай, ай. Ой, главное, что бы рана, не кровоточила. А иначе — все! Тут, на этапе, никто, тебе, никакой помощи не окажет. В лучшем случае — просто кинут в угол вагона и дадут замерзнуть. А в худшем — заставят, на каком-нибудь полустанке, якобы в лазарет местный идти, под конвоем, а сами и пристрелят по дороге. На обочине. И спишут — как побег. А трупак оформят по инструкции. Им за это еще даже благодарность полагается. А солдатам даже отпуск могут за беглого зэка дать! И такое я слышал! Так, что, болеть нам, нельзя, тут, на этапе! Им возиться с нашим братом, вообще никаких резонов! А ты, лежи, лежи, хлопчик! Вот, попей водички! Где-то далеко — засвистел и завыл паровоз. Сигнал разнесся — словно рев диковинного, громадного животного. На пироне послышались крики. Рядом лаяли собаки. Матерились конвойные и выли женщины. Был отчетливо слышан стон и причитание. Голоса вторили друг другу. И вновь отборные маты конвойных. И лай собак. Заскрипев — нудно и устрашающе — захлопнулась створка двери. Лязгнул замок на засове. Еще раз прощальным гудком заревел паровоз. Павел закрыл глаза. В вагоне все притихли. Словно понимая — в его жизни наступает новая эпоха. Возможно, самая мрачная и страшная. И для кого-то, она, окажется завершающей. Дух обреченности витал в вагоне. На мгновение повисла тишина. Каждый прислушивался к звукам. Что? Что дальше и …Толчок и состав дернулся с места. Медленно, но уверенно, он покатил по рельсам. На стыках, колеса, усердно перестукивали противную дробь. В соседнем вагоне, дико заорал человек. Это был вопль отчаянья. Человек кричал — что есть мочи. Его голос уже был похож на рев зверя загнанного в ловушку.
— Света! Света! Я люблю тебя!!!! Береги детей!!! Света! Света! Прости! Прости! Забудь! Света забудь!
Снова натужно загудел паровоз. Словно машинист — попытался длинным и тревожным сигналом заглушить этот нечеловеческий вопль. Его невозможно было слушать.
Разрывалось сердце. Сквозь, маленькие, вагонные оконца, пробивался свет фонарей. Фигуры людей в вагоне освещались: то желтыми, то бело-синими полосками. Эти световые ленточки пробегали по силуэтам и растворялись где-то в щелях, за промерзшими от мороза досками. «Призраки. Мы все призраки! Нас всех уже нет! Нас нет, и не может быть! Мы вычеркнуты из списков живых!!! Из списков тех, кто достоин жить! Мы уже можем говорить о себе — мы дли на этом свете, но нас нет. Нет!» — с неугасимой болью подумал Павел.
Обреченность и беззащитность. Будущее. Как, можно думать, о будущем — если его нет?! Уже нет — после этого приговора! После всей этой окружающей мерзости! Его и не может быть! Как думать о прошлом — если на это просто нет сил! Да и, что, это даст? Рассуждение о прошлом? Зачем мучить свое сознание? Зачем?!
«А вообще — зачем я жил?! Зачем и приходил в этот мир? Зачем я родился? Что бы вот так — подохнуть, где ни будь в лагере? Замерзнуть по дороге, в бескрайних просторах, сибирской тайги? Замерзнуть, превратиться в кучу ледяного мяса. В кусок! Бесформенную глыбу, которая по весне растает и сгниет, где ни будь, на обочине проселочной дороги? Что я оставлю после себя? Что я мог оставить после себя? Ничего! Пустота! Как будто, меня и не было! Как будто я и не жил в этом мире? В этом? А какой же он еще может быть? Этот — тот? Неужели после смерти есть что-то? Нет, должно быть. Не может же, все — вот так, закончиться — как бы, ничего не начавшись? Не может! Значит, значит — там за гранью, которую мы называем смертью, что-то все-таки есть? Есть, не может не быть! Господи! Господи есть, есть — должно быть!» — Павел не произвольно прошептал последние мысли в слух.
— Ну, что он опять бредит? — услышал Клюфт рядом с собой суровый мужской голос.
— Нет, нет. Он просто, просто, вот, так, рассуждает. Вслух, как я понимаю, — ответил за него Оболенский. Петр Иванович словно читал его мысли. Словно знал — о чем Павел думает.
— Его бы надо вон туда, на нары перенести. Сам сможет перейти? А? Я договорюсь о месте! — вновь сказал незнакомец. Павел открыл глаза. Он попытался рассмотреть этого заботливого человека. Но тщетно. Полумрак скрывает черты лица. Одежда обычная. Полушубок и меховая шапка на голове. Коренастый. Хотя, как показалось Павлу, он уже видел этого человека, где-то.
— Не надо за меня беспокоиться. Не надо. Да и зачем. Все кончено, — уставшим голосом из себя выдавил Павел.
Ему захотелось заплакать. Комок подкатил к горлу. Слезы выступили на ресницах. Но Клюфт сдержал себя. И глубоко вздохнув, отвернулся.
— Эй, Паша! Ты это брось! Если, вот так, обречено сдаться судьбе — значит не уважать себя! Ты, что не уважаешь себя? — прикрикнул на Клюфта, Петр Иванович, словно строгий доктор.
— Да, я то, уважаю. А вот гляжу — общество наше, меня не уважает. И вас — не уважает. И его вот, не уважает, — дерзко ответил Павел и кивнул в сторону заботливого мужчины.
— Да плевать мне на общество. И на то, уважают ли они меня! Главное — я сам себя уважаю. И буду уважать до последней минуты! — с издевкой, в голосе сказал Оболенский. — Ты, думай, как дальше жить?! Как выжить?! Как, потом жить будешь?! И все! Жить надо, в любой ситуации и уважать себя! Даже, когда, тебе невыносимо противно! Все равно надо жить!