Луиджи Пиранделло - Новеллы
В середине этой лихорадочной речи Гуарнотта вдруг сообразил, что говорит об астрономии будто какой–нибудь профессор, что караульщик подошел к нему поближе и сел рядом, у входа в пещеру, что это был–таки Филлико из Гротте, и оказалось, что Филлико давно хотел узнать о таких вещах, хотя не очень–то верил в то, что они на самом деле существуют, — зодиак... Млечный Путь... туманности...
Ну да. Все это верно. Но вот почему, когда человеку уж невмоготу, когда нет сил даже на отчаяние, он способен на всякие нелепые поступки? Почему он может под дулом ружья как ни в чем не бывало выковыривать грязь из–под ногтей былинкой, заботливо и внимательно следя, как бы эта былинка не сломалась и не погнулась, или же сунуть палец в рот и ощупывать последние зубы — три резца... один клык — ив это же время самым серьезным образом размышлять о том, трое или четверо детей у соседа–бочара, овдовевшего две недели тому назад.
— Давай говорить серьезно. Скажи, ты думаешь, я травинка, черт побери? Вот вроде этой, которую сломать — плёвое дело? Да ты потрогай меня! Из плоти и крови я, святая мадонна! Бог мне, как и тебе, дал душу, понимаешь, душу! А вы что же, хотите зарезать меня сонного? Да нет... ну, постой... куда ты? Вот оно как: пока я тебе про звезды говорил... Послушай, режь меня тут в открытую, а не во время сна, как предатель... Что? Не хочешь отвечать? А чего ты ждешь? Чего вы ждете, скажи на: милость? Денег вам не получить, держать меня здесь вы не сможете, отпустить не хотите... Хотите убить? Так убейте, разрази вас гром, и делу конец!
С кем Гуарнотта говорил? Филлико уже снова сидел над обрывом, нахохлившись, как сыч, и тем самым давал понять, что об этих вещах он ничего и слышать не хочет — что проку?
Гуарнотта подумал, что и сам он хорош: зачем лезть на рожон? Разве не лучше, чтоб они его прикончили во сне, раз УЖ так решили? Если он еще не уснет, когда они вползут на четвереньках в пещеру, ему надо закрыть глаза и притвориться спящим. Да что там, при чем тут глаза?! В темноте смотри, сколько хочешь. Лишь бы ты не двигался, когда будут на ощупь искать у тебя глотку, как у барана. Старик сказал:
— Доброй ночи.
И пополз обратно в пещеру.
Однако они его не убили.
Поняв свою ошибку, похитители не захотели ни отпустить его, ни убить. Они решили оставить его в пещере.
Это как же? На веки вечные?
Как будет угодно Богу. На него они уповают: он сам назначит им срок наказания за ошибку, которую они совершили, похитив Гуарнотту.
Но чего же они, собственно говоря, хотят? Чтобы он умер своей смертью тут, на горе? Так, что ли?
Именно так.
— Тогда при чем же тут Бог? Не Бог меня убьет, скоты вы эдакие, а вы сами — я умру от голода, жажды и холода, умру, оттого что валяюсь в этой пещере связанный, как баран, сплю на земле и тут же справляю нужду, как свинья!
Да что толку было в его речах — все трое препоручили себя Господу Богу, и теперь старик взывал к камням.
К тому же неправдой было, что он умирает от голода и спит на земле. Они притащили три снопа соломы и сделали ему ложе и еще принесли чье–то старое пальто, чтоб ему было чем укрыться от холода. Ну и, конечно, хлеб и еще какую–нибудь еду каждый день. Отрывали от себя, от своих жен и детей, но его кормили. И это был хлеб, действительно добытый в поте лица, потому, что каждый день кто–то из них сторожил пленника, так что двое работали за троих. В глиняном кувшине всегда была питьевая вода, а добывать воду в горах — дело нелегкое. Нужду справлять можно снаружи, когда стемнеет.
— Это как же? У тебя на глазах?
— Я на вас не смотрю.
Перед лицом такого глупого твердокаменного упрямства Гуарнотте хотелось затопать ногами и зареветь, как младенцу. Да что они — истуканы? Да?
— Признаете вы или нет, что сваляли дурака? Они признавали.
— Признаете, что вам за это и расплачиваться?
Да, они будут расплачиваться тем, что не убьют его, подождут, пока он не умрет своей смертью, по воле божьей, а меж тем постараются, как могут, облегчить его страдания.
— Вот спасибо–то! Но это же из–за вас, чурбаны вы неотесанные, это все из–за того зла, что вы сотворили, вы сами это признаете! А я? Я–то при чем? Что дурное я сделал? Я или не я — жертва вашей глупости? Так что же вы заставляете и меня расплачиваться за зло, содеянное вами? Вы согрешили, а я — страдай? Хорошо же вы рассуждаете!
Нет, они не рассуждали. Слушали его безучастно, устремив на него ничего не выражающий взгляд, их каменные лица оставались неподвижны. Тут вам и солома... и пальто... и кувшин с водой... и хлеб, добытый в поте лица... а до ветру выходите наружу.
Разве они не несли тягот, разве один из них не оставался здесь, чтобы караулить его и составлять ему компанию? И они просили его рассказывать о звездах и о всяких вещах из жизни города и деревни, о добрых старых временах, когда в людях больше было настоящей веры, и о разных болезнях растений, о которых прежде, когда веры было больше, никто и не слыхал. Они даже разыскали Бог знает где и принесли ему старый выпуск «Барбанеры», чтобы он мог коротать время за чтением, раз уж он такой счастливчик — знает грамоту.
— Ну, что там? О чем рассказывает эта книжица, где нарисовано столько всякой всячины: целая куча лун, весы, рыбы, скорпион?
Они слушали его жадно, открыв рот, и время от времени выражали свое восхищение изумленными возгласами. Ему по душе был их ребячий восторг... как нечто живое, порожденное им самим, порожденное всем, что он в своих рассказах открывал заново и для себя, как нечто, порожденное его душой, которая пробудилась от многолетней спячки под гнетом его прежнего жалкого бытия.
И он понял, что втягивается в эту жизнь, к которой был вынужден приспособиться, когда утихла его ярость пред лицом необоримой силы, и теперь он уже не считал эту жизнь временной, хотя она и оставалась для него неопределенной, странной и как будто взвешенной в пустоте.
Для всех, кто был там, на дальнем поле, выходящем к морю, и в селении, огни которого он видел вечерами, — для всех он давно уже умер. Наверно, никто не взял на себя труд пуститься на его розыски, когда он так загадочно исчез; если и поискали, то без особого старания, ибо никто не жаждал его найти.
Сердце его усохло и отвердело, как глина на склоне горы; что ему было делать теперь в той, прежней жизни? Стоило ли оплакивать все то, чего он здесь был лишен, если возместить эту утрату можно было лишь ценой возвращения к горькой тоске прежней жизни? Разве прежде не влачился он по той тошнотворной жизни с тяжким гнетом на плечах? Здесь, по крайней мере, он распростерт на земле, и влачиться уже не надо.
Здесь, в тиши горных высей, дни его текли как бы независимо от общего потока времени, без всякой цели, без всякого смысла. Он ощущал себя висящим в пустоте, и даже внутренняя жизнь замерла в нем: его спина и глиняная стена у входа, на которую он откидывался, были вещами, действительно существовавшими для него, а вот его рука, если он задерживал на ней взгляд, представлялась ему существовавшей как бы сама по себе, вне его, подобно вот этому камню или вон тому кусту.
Кроме того, стал он замечать, что уже не считает случившееся с ним таким большим несчастьем, как ему казалось поначалу из–за возмущения несправедливостью; он стал признавать, что, оставив его в живых, те трое наложили на себя действительно тяжелое, суровое наказание.
Для всех он был мертв и только для этих троих оставался живым, для них он по–прежнему влачил груз своей прежней бесполезной жизни, от которого он в душе ощущал себя освобожденным. Им ничего не стоило уничтожить этот груз, который потерял уже всякую ценность и никому не был нужен; но они этого не сделали, нет, они оставили пленника в пещере, поддерживали, смирившись с епитимьей, наложенной ими на себя, и не только не роптали, но и делали, по сути дела, всё, чтобы усугубить свое наказание заботами о нем. А как вы думаете, почему? Да потому, что они к нему привязались, все трое, ведь он принадлежал им, только им и больше никому, и тяготы, связанные с его содержанием, непонятно почему приносили им удовлетворение, отсутствие которого они сразу ощутили бы, хотя потребность в таком удовлетворении и не осознавали.
Однажды Филлико привел к пещере свою жену, державшую на руках грудного младенца, и дочь, которая цеплялась за юбку матери. Девочка вручила «дедушке» аппетитный крендель.
Оторопело смотрели на Гуарнотту мать и дочь. Уже прошел, как видно, не один месяц после похищения, и Бог знает, на кого он стал похож: грязный, оборванный, обросший клочковатой бородой... Но он улыбался, желая оказать им радушный прием, потому что был им благодарен за посещение и за чудесный крендель. Может быть, как раз улыбка на лице призрака вызвала оторопь у доброй женщины и девочки.
— Ну что ты, малышка, поди сюда... подойди... Держи, на, съешь и ты кусочек, ешь... Это мама испекла?