Луиджи Пиранделло - Новеллы
Вот почему Гуарнотта весь день проводил на своих полях у моря. В одиночестве, среди деревьев, под легкий шелест листвы, под глухое неторопливое ворчанье моря возделывал он полосу за полосой и научился понимать тщету всего на свете, научился видеть томительную тоску человеческой жизни.
До селения оставалось меньше километра. С колокольни церкви неслись негромкие размеренные звуки вечернего благовеста. И вдруг на крутом повороте дороги:
— Стой! Слезай!
Из темных кустов выскочили трое мужчин. У каждого на лице была повязка, в руках — ружье. Один схватил осла за недоуздок, другие два в мгновение ока стащили старика с седла и повалили на землю, затем один из них, прижав коленом к земле ноги Гуарнотты, связал ему руки, а другой наложил ему на глаза сложенный в несколько раз платок и затянул его концы узлом на затылке.
Старик успел Только вымолвить:
— Вы что, ребята?
Его поставили на ноги и повлекли, яростно подталкивая, Дергая за руки, в сторону от дороги, вниз по каменистому склону, в долину.
Больше, чем рывки и толчки, Гуарнотту пугало тяжелое дыхание тех людей, что творили над ним насилие. Раз они дышат, как загнанные звери, значит, собираются совершить над ним что–то ужасное.
Однако сразу убивать его они, судя по всему, не хотели. Если б они выполняли чей–то приказ или вершили вендетту, то покончили бы с ним там, на дороге, пристрелив его из засады. Стало быть, его захватили в плен, чтобы получить выкуп.
— Ребята...
Те еще пуще стали толкать его и дергать, снова велели ему молчать.
— Ну ослабьте хоть малость повязку! Глаза выдавливает. Не могу больше...
— Шагай!
Сначала под гору, потом в гору, вперед, назад, опять под гору, в гору и в гору. Куда они его тащат?
Гуарнотта задыхался от этого бега вслепую по камням, сквозь кусты; его по–прежнему толкали и дергали, в голове бурлил водоворот мыслей и чувств, мелькали картины одна другой страшнее, и все же (странное дело!) он видел перед собой огни, первые огни деревни, свет керосиновых ламп, зажигавшихся там, на вершине холма, — огоньки, в окнах и на улицах, причем видел он их такими же, какими они были перед тем, как на него напали, какими он видел их каждый вечер, возвращаясь с поля, и теперь он видел их (странное дело!) так отчетливо, будто на глазах его не было тугой повязки и будто он шел прямо на эти огоньки. Так он и шел, дергаясь от толчков и спотыкаясь о камни, шел, обуреваемый страхом, и нес в себе мирные и грустные огоньки, а с ними и весь холм, всю деревню, где никто не подозревал, какое насилие чинят сейчас над ним, где каждый спокойно и не спеша занимался привычным делом.
В какой–то момент он услышал торопливое цоканье ослиных копыт.
— Вон оно что!
Значит, они тащат с собой и его старого, усталого помощника. Да этому–то что! Чувствует, наверно, бедняга, непривычную грубость, но идет, куда ведут, а что и к чему — не понимает. Если б остановились хоть на минуту, если б разрешили Гуарнотте говорить, он им спокойно сказал бы, что отдаст все, чего они хотят. Не так уж много ему осталось жить, чтобы он за малую толику денег, которые теперь уже не приносили ему никакой радости, пошел на такую муку, которую приходится терпеть сейчас.
— Ребята...
— А ну, тихо! Шагай!
— Да не могу я больше! Зачем вы со мной так? Я же готов... — Молчи! Потом поговорим... Иди!
И он шел, повинуясь их приказу, шел целую вечность. Наконец совсем изнемог от усталости и боли в глазах из–за тугой повязки, ноги его подкосились, и он потерял сознание.
Гуарнотта пришел в себя лишь под утро в какой–то пещере с низким сводом и почувствовал, что его насквозь пропитал острый запах плесени, который исходил, казалось, даже от мертвенно–бледных рассветных лучей.
Тусклый свет едва–едва пробивался сквозь небольшое отверстие в глиняной стене, служившее входом в пещеру, но все же этот свет хоть как–то смягчал терзавший Гуарнотту кошмар воспоминаний о минувшей ночи, о сценах жестокости, которые он припоминал как бы сквозь сон, о сценах слепой, звериной жестокости, проявленной к нему: когда он уже не мог держаться на ногах, его то несли по очереди, взвалив, как куль, на плечи, то бросали на землю и тащили волоком, то несли вдвоем за руки и за ноги.
Где он теперь?
Гуарнотта прислушался. Снаружи — как будто безмолвие горных высей. На какой–то миг ему показалось, что он висит в пустоте. Но пошевелиться он не мог. Лежал на земле, как забитый баран, со связанными ногами. Руки и ноги отяжелели, словно налитые свинцом, голова гудит. Может, он ранен, и его здесь бросили, сочтя мертвым?
Но нет: снаружи доносились голоса. Значит, судьба его еще не решена. Однако о том, что с ним произошло, он думал уже не как об опасности, которая еще не миновала, от которой надо во что бы то ни стало избавиться. Нет. Он знал, что от беды не уйти, и у него почти не было желания предпринять что–то для избавления от нее. Для него беда уже произошла, она осталась где–то в прошлом, чуть ли не в другой жизни, в той жизни, которую, быть может, и надо было спасать, если б так не отяжелели руки и ноги, если б не разламывалась от боли голова. Теперь все на свете стало ему безразлично. Прежняя жизнь — жалкая и никчемная — осталась внизу, далеко–далеко, там, где его схватили, а здесь — высь, пустота и тишина, от которой он давно отвык.
Если бы его сейчас отпустили, ему недостало бы сил, а может, и желания спуститься в долину и продолжать свою прежнюю жизнь.
Но нет — какая–то глубокая нежность, жалость к самому себе вдруг шевельнулась в нем, и он содрогнулся от страха, когда увидел, как в пещеру вползает на четвереньках один из трех, и лицо его по–прежнему скрыто под красной повязкой с прорезью для глаз. Гуарнотта бросил взгляд на его руки — оружия не было. В одной руке — незаточенный карандаш из самых дешевых. В другой — мятый листок почтовой бумаги и конверт. Гуарнотта вздохнул с облегчением и невольно улыбнулся.
В пещеру вползли остальные двое, также с замотанными лицами. Один из них приблизился к Гуарнотте и развязал ему руки, только руки. Вошедший первым сказал:
— Пишите! И не вздумайте валять дурака!
Голос показался Гуарнотте знакомым. Ну конечно, это же Сухорукий, его так прозвали, потому что у него одна рука короче другой. Что ж, тогда... Но он ли это? Гуарнотта взглянул на руки говорившего. Он самый. Старик тотчас узнал бы и остальных двух, не будь они в масках. Он знал всех в округе. И он ответил:
— Сами вы не валяйте дурака, ребята! Кому я напишу? И чем? Этим, что ли?
Он указал на карандаш.
— Ну да! Это же карандаш.
— Карандаш–то карандаш. Да вы же не знаете, как им пользуются.
— А что?
— Его сначала надо очинить.
— Очинить?
— Ну да, перочинным ножиком заточить его конец.
— Перочинным?.. Ха! И Сухорукий повторил:
— Не валяйте дурака, черт побери!
— И я говорю: не валяй дурака, Сухорукий.
— А–а! — вскричал тот. — Вы меня узнали!
— Посуди сам: ты прячешь лицо, а руку оставляешь на виду! Сними платок и погляди мне в глаза. Это со мной ты так обходишься?
— Хватит болтать! — заорал Сухорукий, яростно рванув с лица повязку. — Я вам сказал, не валяйте дурака! Пишите, не то я вас пристукну!
— Да ладно, я согласен, — сдался Гуарнотта. — Только очините карандаш. И дайте мне сказать... Вам нужны деньги, ребята, верно? Сколько же?
— Три тысячи унций!
— Три тысячи? Ничего себе!
— У вас они есть! Не прибедняйтесь!
— Три тысячи унций?
— Да еще и побольше.
— Может, и побольше. Но не в сундуке, не наличными. Мне придется продать земли, дома. И вы думаете, это можно сделать за день–другой, да еще в мое отсутствие?
— Тогда пусть вам их кто–нибудь одолжит!
— Кто?
— Ну, ваша жена, внуки!
Гуарнотта горько улыбнулся и чуть приподнялся на локте.
— Вот что я вам скажу, — продолжал он. — Вы дали маху, ребята. Рассчитываете на мою жену да на ее внуков? Если хотите убить меня, это одно дело: я здесь — убивайте, тут говорить не о чем. Но коли вам нужны деньги, это дело другое: их вы можете получить только от меня, если отпустите меня домой.
— Ну, вот еще! Домой! Вас самого! Да что мы, дураки? Смеетесь, что ли?
— Что ж, тогда Сухорукий яростным движением выхватил у товарища почтовую бумагу и повторил:
— Хватит болтовни! Сказано вам — пишите! Вот карандаш... Ах да, его очинить нужно. А как это делается?
Гуарнотта объяснил, и трое, переглянувшись, направились к выходу. Увидев, как они пробираются на четвереньках — совсем по–звериному, — Гуарнотта снова улыбнулся. Он подумал, что если они, выйдя из пещеры, примутся втроем очинять карандаш, то как бы они не стали тесать его, как кол, и не срезали бы весь. Думая об этом, Гуарнотта улыбался, а ведь жизнь его, быть может, зависела от этого смешного затруднения, возникшего у тех троих при выполнении непривычной для них операции: обозлившись на то, что карандаш разломался на кусочки в их руках, они могли вернуться и показать ему, что их ножи, не очень пригодные для очинки карандашей, вполне годятся для того, чтобы перерезать ему глотку. Он поступил неправильно, допустил непростительную ошибку, когда сказал Сухорукому, что узнал его. Вот слышно, как они там ворчат, переругиваются, чертыхаются... Видно, передают друг другу этот злосчастный грошовый карандаш, а тот становится все короче. Бог знает, что за ножи в их грубых, перепачканных глиной ручищах...