Петр Дедов - Светозары
— Не побрезгуй, начальник. Покурим, потянем, — родителей помянем…
Поначалу смущало меня такое внимание к собственной персоне, а потом ничего, обвыкся. Словом, работа заладилась. Правда, иногда дел наваливалось столько, что дня не хватало, — да ведь мне было не привыкать, — прихватывал ночи.
А вот у дяди Якова Гайдабуры, — видел я, — с бригадирством не получалось. А уж он ли не старался! Прямо из кожи лез мужик: день и ночь на ногах. Первым у сеяльщиков плечо свое богатырское под мешок с семенным зерном подставит, у стогометчиков первым с вилами под скирду встанет, до зари успеет в кузницу заглянуть, где задыхается в непосильном одиночестве молодой кузнец, мой дядя Леша. И до того утреннего часа, когда в контору на наряд колхозники собираться начнут, бригадир так успеет уже наиграться пудовым молотом, что гимнастерка на спине от соленого пота коробом встанет.
И что главное, — люди его шибко уважали, нового бригадира дядю Якова Гайдабуру. Он еще до войны пользовался у нас большим почетом: кузнец — золотые руки, первый баянист на селе, примерный отец многодетной семьи. А с войны так совсем героем вернулся. Пол-Европы прошел, участвовал в штурме рейхстага, полный кавалер орденов Славы, а медалей завоевал столько, что они еле умещаются все на его широченной груди.
Иные фронтовики и десятой доли Гайдабуровых заслуг не имеют, а вернувшись домой, — вон как начали кочевряжиться да ломаться, словно дерьмо через палку: мы-де воевали, кровь проливали за вас, так теперича пить-гулять желаем, наслаждаться и радоваться хотим! И гуляли, и наслаждались. У жен и детишек пропивали последнее барахлишко, на самый черный день сберегаемое. Были и такие, которые вообще бросали семью, жену: «На кой она мне ляд, худоба старая? Чай, молоденьких вдов и девок кругом — как нерезаных собак. Заслужил!» Другие покидали родные гнездовья, уезжали в город или еще куда: «Чужеземные державы покорял, в самолучших листоранах Европы мадеру да устриц трескать приходилось, а теперь снова в навозе возиться, быкам хвосты крутить? Спасибо-мерси!..»
Яков же Гайдабура, вернувшись с войны, сразу добровольно ринулся в новое пекло: согласился стать бригадиром. Некому больше. Надо. Люди поклонились в пояс. И он делал теперь все, что было и не было в его силах. А вот… не заладилось чего-то.
Женщины, работающие где-нибудь гуртом, на отдыхе непременно заведут между собой такой вот примерно разговор:
— Хороший Гайдабура мужик, в беде не бросит, последнюю рубаху людям отдаст, а до Живчика, Федора Михайловича нашего, далеко ему.
— Далеко…
— Чудной был человек, царство ему небесное. Не от мира сего. Помните, как пшеничку на трудодни самовольно решил выдать?
— А сабантуй-то, сабантуй!
— Чудной… Наскрозь каждого видел.
— А хоронили-то? Как по родном все плакали…
2
И правда: слез было много…
В прошлом году, в ту грозную майскую ночь, когда с Федором Михайловичем, пахавшим на тракторе, случился сердечный приступ, мы с мамой не успели его спасти. Я пригнал в поле телегу, мы с трудом затащили на нее беспамятного Федора Михайловича, повезли в деревню. Мама погоняла лошадь, я бежал по раскисшей дороге рядом, держась за грядку телеги.
Как ни старалась мать погонять запалившуюся лошаденку, — телегу мотало и подбрасывало на ухабистом проселке, — а довезти бригадира до больницы мы не успели. Он умер по дороге.
Хоронили его на нашем кладбище, что за селом, в редком березняке. Помню, какой чудесный выдался денек. После доброго дождя в момент пошли в рост травы, деревья омолодились, ярко зазеленели. И воздух был свежий и душистый: пахло пыльцой цветущих трав и кустов. Огромные кладбищенские березы гомонили птичьими голосами, солнце палило вовсю, а было все равно не жарко от влажной земли.
— Господи, благодать-то какая! — вздыхали женщины.
— Видно, у нашего Живчика воистину безгрешная душа, коли бог не пожалел для него благости своей.
— Дак, он же коммунистом был, — съязвил кто-то.
— Перед господом все одинаковы.
— Не скажи, кума. Партейцы не шибко-то его, бога нашего, признают, потому и он к им задом поворачивается…
— Ну-у, ты дак прямо как детишка малая рассуждаешь: «Не дашь конфетку — не буду звать тебя мамочкой…» У бога всяк в чести, кто праведной жистью живет. Сама-то ты шибко его почитаешь? Гляди-кось, коленки наскрозь протерла, молясь…
Гроб с телом Федора Михайловича поставили у свежевырытой могилы, на две табуретки. Глубокая яма, бугор желтой глины над ней. На бугре, весело чирикая, копошатся воробьи, выискивая что-то среди сырых комьев. Из ямы тянет зимним холодом недавно оттаявшей земли, и это совсем не вяжется с радостным солнечным миром вокруг.
Над гробом говорили речи. Такое мне услышать довелось впервые. У нас испокон хоронили безо всяких речей. Простятся, поплачут — и в могилу, закапывать начнут. Закапывают торопливо, потому что самое страшное — это когда комья глины о гроб стучат. Этот глухой стук даже рыдающие не заглушают.
А над гробом Федора Михайловича сперва стали говорить речи. Председатель колхоза Никон Автономович Глиевой, размахивая короткими руками, как пингвин ластами, говорил о том, какой покойный бригадир товарищ Гуляев был ценный работник и хороший человек. Прямо замечательный! И как он с честью нес трудовую вахту.
— Какую вахту, сынок? Куда он ее нес? — шепотом спрашивала у меня стоявшая рядом полуглухая, но любопытная до крайности бабка Гарпина.
— Уж хоть бы не брехал… Грех над покойничком-то, — тихо говорил кто-то сзади.
— Сам скока кровушки Живчику попортил. Как цепной кобель набрасывался…
За ним говорил уполномоченный из райцентра товарищ Сидоров. Он говорил не шибко понятно, зато громко и горячо. Свой дерматиновый кожан он снял и кинул под ноги, черные глаза его неистово горели.
— Да, бригадир Гуляев часто ошибался, — говорил он. — Но главное-то в нем было — преданность великому делу. И жаль, что он, Сидоров, слишком поздно в нем это разглядел…
— С такими людьми, каким был Федор Михайлович Гуляев, — кричал оратор, — можно было бы хоть сегодня смело объявлять коммунизм! Такие всюду идут первыми — и в труде, и в бою! — уполномоченный поднял над головой зазвеневшую в тишине подушечку с орденами и медалями Федора Михайловича.
В толпе, — а на кладбище собралась, почитай, вся деревня наша, — кто-то из баб всхлипнул. Кто-то спросил растерянно, будто только сейчас стало доходить:
— Как же мы теперь без Живчика-то? А, люди? Как же мы без ругателя-то нашего дорогого?..
И, словно ожидавшие этих слов, заплакали, заголосили бабы. Старухи, одетые в черное, все какие-то носатые, как вороны, с причитаниями окружили гроб. Они причитали каждая на свой манер, низкими и высокими голосами, а им подвывали бабы помоложе, и невозможно было разобрать слов, — все голоса слились в протяжный, раздирающий сердце, стон.
Таким же вот воем, помню, закончился веселый сабантуй в церкви. Будто у каждой из баб долгое время по капле копилось горе, и вот — прорвалось… И теперь уж ничего не поделать: нельзя остановить, прекратить, заглушить это дикое истерическое буйство скорби…
Я выбрался из толпы, побежал, спотыкаясь, меж бугорками могил. Под большой березой увидел маму. Она лежала ничком на земле, обхватив голову руками…
А дня через два после похорон Федора Михайловича появилась в нашей деревне Жаба. Так я сразу окрестил про себя эту женщину, как только увидел. У нее были зеленоватые выпуклые глаза и большой рот, уголками загнутый книзу. Она назвалась законной женою покойного Федора Михайловича и наделала много шуму.
— Взыскивать приехала, стерва! — подслушал я разговор взрослых. — За наследством Живчика явилась.
— А какое у него наследство? Гол как сокол… Рубашкой белой все форсил — дак его в гроб в ней положили…
Жаба сначала накинулась на бабку Гарпину, у которой последнее время квартировал Федор Михайлович. Сделала натуральный обыск, перетрясла все старушечьи манатки, обвиняя Гарпину в том, что она-де припрятала все ценные вещи квартиранта, грозила судом. Бабка не на шутку струхнула, выложила перед взыскивающей все, что могла: разбитые вдрызг кирзовые сапоги Живчика, его промасленную до хромового блеска телогрейку, плохонькую опасную бритву, шапку, латаную гимнастерку…
Потом Жаба по чьему-то злому наущению заявилась к нам. Дело было поздно вечером, мы уже спать собрались.
— Вы, надеюсь, не будете скрытничать так же, как эта темная старуха Гарпина, — сказала она маме. — Мне подсказали, что мой муж последнее время был с вами в близких связях. Но это не имеет решительно никакого значения, потому что наш с Федором Михайловичем брак остался не расторгнутым, и поэтому закон на моей стороне. А значит, все ценные вещи, которые передал вам муж перед смертью, по закону принадлежат мне, и я прошу вас вернуть их незамедлительно!