Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2011)
Вот почему важно прочитать стихи Елены Лапшиной. Они смиренны, молитвенны, символичны — «извините, „духовны”» — и в то же время просты, детальны, теплы — «нормальны».
На задней обложке книг серии «Русский Гулливер» издатели размещают цитату из Свифта: «Лишь немногие живут сегодняшним днем. Большинство готовится жить позднее». Эта максима и суть лирики Лапшиной совпадают в словах, но Свифт имел в виду диаметрально противоположную мораль. Лирическая героиня Лапшиной всерьез готовится «жить позднее» — это нормально для религиозного мироощущения. Хотя к «сегодняшнему дню» она тоже очень привязана.
Многие ли «недуховные» поэты умеют благодарить за жизнь как за подарок? За этот мир, который «прет», как «каперс», и «барствует», как «кузнечик», в котором — «лепота»: «пестрая, простая»? Этот мир как сад, и в саду прячется от зова девочка («как девочка») в тонком, точном и очень простом стихотворении «Засяду за Псалтирь — замучает зевота…» (вошло в сборник 2009 года). Мы все — «как девочки», как дети, «все к Богу не идем, хоть без него невмочь», и каждому бы — не к киоту и не за Псалтирь, а «по листу улиткою ползти».
Но лист — зеленый, юный, дольний лист — время подтачивает и ветра крадут. «Как девочка» вдруг осознает себя «старой Гердой» на ледяном пути, тянущей «малый возок» — дом, любимые вещи, тело, любовь, все то, что составляло радость этого мира. Это нормальное осознание, как нормальна и обычная человеческая реакция на него — вопль, отчаянье, вызов. Теряя любимое и увеселительное, человек теряет стимул к жизни, компенсацию повседневности. Смиряться с увяданием и не вянуть вместе с любимыми вещами — достижение религиозной души.
В стихах Лапшиной настоящее, не «смиренненькое», не «юродствующее» смирение. «После детских побед полагаются — труд и усталость, / долгий старческий стыд…»: победы и гордость — ребячество, повзрослевший человек живет, «претерпеваясь понемножку». Одно из шутливых, фольклорного типа стихотворений Лапшиной легко разобрать на цитаты — что и сделала одна подруга, вывесив на странице «vkontakte»: «Выну красоту, / выйду — погоржусь: / и на то — сойду, / и на се — сгожусь». Это начальная строфа, и выбор поразил: человек явно остановился на том, что ему показалось ближе. Но стихотворение-то оканчивается противоположным: «Вот и выйду я, / да во всей красе! / И во всей красе / — всё равно, как все». В этом месте можно заплакать — от того, что так все точно и неизбежно, а можно улыбнуться тихо — да, неизбежно, и слава богу, что я наконец это понял.
У награжденного «псалмопевца» Лапшиной есть псалмы — своего рода высокие романсы (один из них уже положили на музыку), с предельно символическими образами: рыба, лед, вода… Но чтение на каждый день — это песенки. Героиня аукает в саду, кружится на коньках, пылит на самокате — и сколько бы ни потеряла она в жизни любимых людей, сколько бы ни гляделась в седеющее зеркало, сколько бы дней ее ни пронеслись «мышиным топотком», Бог видит ее всё «девочкой», что «ждет чудес, и не вмещает — Чуда».
И г о р ь Ш а й т а н о в. Компаративистика и/или поэтика. М., Издательство РГГУ, 2010, 656 стр.
В этом издании с обычным для книг И. Шайтанова провокативным названием — не только предполагающем двойственность восприятия, но и заранее расположенным к несогласию — в самом деле уживаются два начала: строгое, университетское, академическое — и виртуозное полемическое, позволяющее рассмотреть и осмыслить классические сюжеты в неожиданно остром и современном ключе.
И дело даже не в том, как часто посреди литературоведческих практик всплывают вопросы о власти, инерции «западного» мышления в России и мифологически ускользнувшей «всемирности», столь легко и естественно в свое время достигнутой Пушкиным и перевранной, перелицованной в «глобализацию» на сегодняшний день. Дело в том, что самая цель книги полемически современна в своем стремлении зафиксировать новую стадию развития компаративистики и — одновременно — отстоять кажущиеся классическими, традиционными не только литературоведческие, но и жизненные идеалы («История идеалов» — так, по-старинному, с поклоном в сторону Веселовского, назван центральный раздел этой книги). Идеалы Шайтанова прежде всего заключаются в цельности; разъем целого, выполненный в формалистическом духе, конечно, дает почувствовать значимость каждой разобранной части, однако по-настоящему осмыслить и текст и эпоху, заключенную в нем, можно, лишь ощутив его внутреннее единство — подобно тому, как «театр Шекспира может быть верно воспринят лишь в том случае, если мы знаем, ожидаем, что нечто значительное совершается не только в действии, но в слове, что слово — это необходимое пространство действия».
Шекспир и Пушкин, как значится в предисловии, — «два главных героя» «Компаративистики и/или поэтики». В обращении к этим фигурам реализуется смысл известного афористического возражения И. Бродского, сделанного «в защиту» поэзии: именно высшую форму существования языка , то есть — слова, видит Шайтанов в работе Шекспира и Пушкина, приглашая рассматривать поэтическую историю эпохи как постепенное достижение и последовательную трансформацию этого «высшего уровня», ибо «речевая функция» литературы по отношению к быту в конечном итоге и состоит в преображении реальности, открывшейся литературному слову и слившейся с ним. Смысловой центр книги составляет прицельное следование за развитием сонетного (читай: лирического, индивидуального) слова , послужившего раскрепощению и становлению национальных культур, чтобы затем трансформироваться в избыточную барочную образность «метафизиков», в свою очередь нашедших необходимое «встречное течение» в русской поэзии второй половины XX века. «Шекспировский жанр», «Перевод как компаративная проблема», «Идея всемирности в меняющихся контекстах» — каждая новая глава книги «наращивает смысл», «раздвигает его пределы»; «идеалы» в восприятии Шайтанова следуют за языком, одновременно и подчиняясь ему, и внося свою логику в это стихийное, внешне неупорядоченное движение, тогда как поэзия расцвечивает и обновляет «идеологическую среду», последовательно дотягивая слово до той стадии, на которой возможно вести речь о новой, более сложной, «идее».
Так что же: эта книга — своеобразная философия современного языка в его поэтическом, «художественном» изводе?
Не только.
Главный предмет исследования Шайтанова — человек или, если говорить более точно, образ человека во времени, взятом в литературном контексте. В этом случае слом эпического мироощущения (зафиксированный в звуковом ореоле!) шекспировского «Ричарда III», принадлежность к эмблематической культуре барокко либо неизбежность человеческого предстояния перед способностью «ощущать за чувственным или бездну греха, или беспредельность идеального мира божественной любви» столько же говорят нам о времени, сколько о биографии и мифологии слова, сформировавшего время; слова, вложенного в уста человеку, способному почувствовать универсальность и уникальность собственной речи (отсюда и восприятие перевода как возможности сдвинуть замерший пласт своего языка и привить ему чужое не только на смысловом, но и на лексическом — лингвистическом — уровне).
Такой взгляд требует заведомой цельности, умения видеть и различать единство замысла, чего Шайтанов у большинства современных филологов, увы, не находит. Должно быть, это и заставляет его, начавшего книгу в духе несколько тяжеловесного филологического обзора — обращением к полемике вокруг формалистов, «Исторической поэтики» и ее недооцененности в русской теоретической школе, наследию А. Веселовского, Ю. Тынянова, М. Бахтина, — закончить ее виртуозным разделом «Полемика: наука о слове в условиях утраты логоцентризма», бросив вызов всем популярным подходам в новейшей науке.
Протест против зацикленности на частном вне понимания единства , против увлеченности бытом перед лицом непросматривающегося бытия нашел свое выражение в статье «„Бытовая” история»; опровержение ритуальных приемов, используемых усредненным литературоведением для создания эффекта пущей «научности», — в «Пособии по бедности», саркастической хлесткой рецензии, обращенной к профессорам филологического факультета МГУ. Однако резкость тона и метафорическая бескомпромиссность формулировок, способные настроить против себя неискушенного адресата, в пространстве всей книги уравновешиваются бережным отношением к любому живому, глубокому, исторически достоверному слову. В конечном итоге именно это и позволяет расценить «Компаративистику и/или поэтику» как своего рода ключ к постижению поэтического языка, путеводитель, учащий различать за проброшенным словом, мелькнувшей метафорой исторический комплекс значений — космическое единство, укорененное во «всемирной» культуре и, стало быть, в памяти каждого из читателей.